командиром и замполитом ни тайн, ни обид, ни тем более недомолвок. Все было открытое и общее — что твое, что мое.
Расставшись не по своей воле, они долго переписывались, но это дело пошло уже с явным затуханием. Однажды и совсем затухло — не поймешь, почему. Оборвался где-то в незаметном месте проводок — и не нашлось расторопного связиста, чтобы тут же срастить его. Первое время Николай Васильевич все надеялся увидеть фамилию друга на книжной обложке, поскольку это было заветной мечтой Глеба, но время шло, а книги все не было. Еще в Дивногорске Николай Васильевич спрашивал в книжном магазине, нет ли книги такого-то писателя, но ему всякий раз отвечали, что нет и не слышали о таком. Здесь, в Сиреневом логу, он уже и не спрашивал.
А теперь вот письмо:
«Прочитал на днях очерк о твоей стройке, в котором сразу двое Густовых упомянуты, принес газету домой и прочитал уже вслух, перед всем своим немногочисленным, в отличие от густовского, семейством. И потекли рекой воспоминания. А у Лены — и слезы. До сих пор не может она спокойно вспоминать тогдашнюю нашу дорогу, особенно по морю, а потом рождение сына, всякие невзгоды… Но и другое тоже! Обычно у нее так бывает: погорюет немного, подумает, потом скажет: „А все-таки это было у нас, может быть, самое счастливое время!“ Вполне может быть…
А ты, я чувствую, врос в свое дело, как плотина в берега. Мне этот образ из очерка — о „корневой системе“ плотины — очень понравился, и я позавидовал очеркисту. Заодно и тебе, поскольку понял, как вы там изощренно ведете свое дело, как оно, должно быть, интересно для вас…»
Николай Васильевич довольно усмехнулся. Дело красивое — не будем скромничать! Люди со стороны даже не представляют себе, что не только вся плотина в целом, но и каждый отдельный блок ее — целое хозяйство, жизнеспособная клетка, вроде бы отделенная от других, но и навечно спаянная со всеми другими. Настоящий большой организм, хотя и бетонный и кому-то видится мертвым. А плотина живет, дышит, греется и остывает, потеет, работает всей своей мускулатурой, всем стальным костяком своим, упираясь в берега и сдерживая напор воды… Может быть, и мы сами перенимаем кое-что от нее, упираемся тут против Реки и стихии и действительно врастаем корнями в свое дело.
Насчет «корневой системы» плотины тот настырный парень действительно неплохо написал, но это не он придумал. У нас так давно говорится. И действительно очень похоже это на корни, когда смотришь в проекте, хотя и называется «завесой». Цементационной завесой. А это вот что такое, старый дружище. Дно реки и скалистые берега ее пронизаны, прошиты сквозь бетон плотины (из внутренних галерей) сотнями скважин, в которые нагнетается под большим давлением цементный раствор высочайшей марки. Он заполняет не только саму скважину, но и всякую пустотность, любую трещинку и щелочку в скале, попавшуюся на пути. И становится скважина стержнем, стволом корня, а все заполненные пустоты — ветвями его и щупальцами, и перекрывается таким образом всякая возможность для фильтрации воды. Воде нельзя оставить даже игольчатого отверстия… Недавно вышла книжка главного строителя Красноярской ГЭС Андрея Ефимовича Бочкина под таким названием: «С водой, как с огнем». Так вот: точнее не скажешь!
О себе Глеб Тихомолов писал:
«В газету я так и не вернулся — состарился. Дослужил на политработе до положенного срока и уволился в запас. Посидел годик над своими блокнотами, кое-что насочинял, но, видимо, неудачно — не приняли. Зато предложили поработать в журнале, и я согласился. Корплю теперь над чужими рукописями и все готовлюсь к чему-то серьезному в своей жизни, а время уходит и уходит. Накопил я всякого материала достаточно, только об одном не подумал: хватит ли времени, чтобы реализовать эти накопления? Пока что собрал лишь первую свою книгу (надеюсь, она скоро выйдет в свет, и тогда я пришлю ее тебе). Теперь же самое время приступать ко второй, то есть к „Повести о несостоявшемся писателе“. Материала для нее хватит с лихвой».
«Сын мой единственный, на Чукотке рожденный, — писал Глеб дальше, — отцовской судьбы не пожелал и пошел в естественные науки. Впрочем, ты это знаешь — не целый же век прошел с тех пор, как оборвалась наша переписка! Сейчас он работает в Центральной лаборатории по охране природы и окружающей среды, довольно самостоятелен и отчасти угрюм. Прочитав, то бишь прослушав в моем исполнении очерк о вашей стройке, природе и Реке, засобирался к вам. Так что может случиться — встретитесь… Надо бы и мне проветриться от прокуренных редакционных комнат и коридоров, но теперь я, подобно Скупому рыцарю, дрожу над каждым часом своего рабочего времени. Вот уж действительно нет ничего в мире более дорогого и более дефицитного, чем время!».
Николай Васильевич как будто въяве услышал взволнованный голос Глеба, но это был давнишний молодой голос, он не соответствовал грустным словам нынешнего письма, и потому он звучал недолго. Только прорезался и пропал. И сам Глеб, его облик, ненадолго обозначившись, тоже исчез, растворился, стушевался. Не стало в нем былой отчетливости. Все куда-то с годами отступает, уходит… Или это мы сами постепенно уходим, и начинается уход с того, что затухает молодая дружба? Или же просто идет, идет время, появляются новые друзья, возникают новые интересы — и постоянно сопровождает тебя, перестраивая на свой лад, госпожа Работа. На плотине она ведется в три смены, и пока ты не выбьешься в начальники, так и вкалываешь: неделю в утро, неделю — в день, неделю — в ночь. А когда выбьешься, то вкалываешь в среднем по полторы смены в сутки.
Насчет новых друзей… Появлялись они на каждой новой стройке. С некоторыми так вместе и переезжали с одной на другую — как вот с Мих-Михом и Григорием Павловичем. А если оказывались на разных, то переманивали друг друга к себе, соблазняли красотой природы, потрясающей рыбалкой и охотой, обещали хлопотать — и хлопотали! — о жилье. Не было ко времени приезда готового жилья — брали к себе на квартиру, ясно, что не получая от этого дополнительных удобств. На Красноярской у них с Зоей уже двое сыновей было, когда приехал на стройку и оказался без крыши над головой Василий Сергеевич, старый дружок по Иркутской плотине. Что делать — взяли к себе, благо, только что получили трехкомнатную квартиру. Выделили гостям (детей у Василия Сергеевича тогда еще не было) лучшую комнату и зажили коммуной. И неплохо жили. Но как-то пришли мужчины с работы, а на кухне обыкновенная для коммуналки бабья ссора — просто не узнать вчерашних подружек! Спросили, в чем дело, — молчат, только каждая на своего поглядывает. Тогда Василий Сергеевич, тоже не говоря худого слова, берет свою за шиворот или, культурнее сказать, за воротничок, ведет в отведенную им на двоих комнату — и читает мораль с погремушками: «Как же ты посмела, такая-сякая, расхорошая? Люди тебя приютили, себя стеснили, а ты…» Николай Васильевич, чтобы Зоя не слушала этих речей, тоже уводит ее в комнату и тоже мораль: «Люди у тебя в гостях, они и так-то стесняются лишний раз на кухню выйти, а ты…» Приказ у обоих мужиков был одинаковый, прямо как сговорились: быстро, милые, в магазин за водкой — за ужином мириться будете! Ну и верно, вышли хозяйки на кухню к совместному ужину, и одна ставит бутылку, другая тоже. Мирились весь вечер, по-российски — с печальными и веселыми рассказами о военной и послевоенной жизни, с песнями про Ермака и про Катюшу, со слезой очистительной… И мир наступил после этого долгий, и дружба не пострадала. Ни одного праздника или семейного события одна семья без другой не отметила. Ни печали, ни радости не оставались неразделенными. Потом разъехались — один сюда, другой на Зею… А дружба — вроде как в третью сторону. То есть в первые годы, как водится, писали друг другу и не то в шутку, не то всерьез звали один другого к себе на стройку, но прошли эти первые годы, каждого захватила своя новая жизнь — и опять повторялась та же история, как с Глебом Тихомоловым…
Николай Васильевич разгладил лежавшее на журнальном столике письмо Глеба и полюбовался им. Написано оно было на хорошей, чуть голубоватой бумаге (неужели еще с тех давних лет трофейную сохранил?), с широкими «писательскими» полями и очень ровными строчками, хотя бумага была нелинованной. И очень красивым почерком. Когда, бывало, заходила речь о будущем его писательстве, Глеб шутил: «Одно у меня сомнение: слишком почерк хороший! У всех великих почерк трудный, торопливый, а у меня — как у писаря».
Николай Васильевич начал искать в Зоиных закромах бумагу, поскольку сам уже давно не держал ее ни в тетрадках, ни отдельными листами. Сам он обходился теперь небольшой записной книжкой, чтобы заносить в нее номера и объемы забетонированных блоков и дату бетонирования. И хватает ему для всей этой обстоятельной летописи три-четыре странички на целый год.
Бумага у Зои нашлась, но одновременно попался на глаза и ее самодельный словарик. Почему-то ей