табаком и потом. Чем-то они были похожи на русских, но что-то и отличало их от наших офицеров. Их гортанная, клокочущая речь, подобно крикам орлов в поднебесье, была деловой и краткой… Апис посмотрел на часы:
– Господа, не пора ли? Помолимся…
Перед иконой святого Саввы офицеры распихивали по карманам пакеты динамита. Потом все вышли, и я пошел за ними. Конак был темен, окна не светились, в саду ветер пошевеливал деревья.
– Роман «О любви» дочитан, – произнес Машин.
Адъютант короля, вовлеченный в заговор, должен был открыть двери конака. Он их открыл, и его тут же пристрелили.
– Не бейте своих! – прогорланил Живкович.
– Не время жалости – вперед! – призывал Апис…
Конак осветился заревом электрического света. Мы ворвались в вестибюль, где охранники осыпали нас пулями. Все (и я в том числе) усердно опустошали барабаны своих револьверов. Сверху летели звонкие осколки хрустальных люстр и штукатурка. Клянусь, никогда еще не было мне так весело, как в эти мгновения… Свет разом погас – мрак!
В полном мраке мы поднимались по лестнице, спотыкаясь о трупы. Двери второго этажа, ведущие внутрь королевских покоев, были заперты прочно. Кто-то нервно чиркал спичками, и во вспышках пламени я видел, как избивают старого генерала:
– Где ключи от этих дверей? Давай ключи!
Это били придворного генерала Лазаря Петровича.
– Клянусь, – вопил он, – я еще вчера подал в отставку…
Дверь упала, взорванная динамитом. Рядом со мною рухнул Наумович, насмерть сраженный силою взрыва. Задыхаясь в едком угаре порохового дыма, я слышал вопли раненых.
– Вперед, сейчас не до жалости! – увлекал нас Апис.
Из потемок конака отбивались четники Драги и короля. Мы ломились дальше – через взрывы, срывавшие с петель громадные двери, через грохот выстрелов. Наконец попали в королевскую спальню и увидели громадную кровать.
Балдахин над постелью еще покачивался.
– Но их здесь нету, – отчаялся Костич.
Полковник Машин запустил руку под одеяло:
– Еще теплая. Гад с гадюкой только что грелись…
Зверское избиение генерала Петровича продолжалось:
– Где король? Где Драга? Куда они делись?
Мне под ноги попалась книга, я машинально поднял ее. Это был роман «О любви»! Апис тяжеленным сапогом наступил прямо на лицо Петровича:
– Или ты скажешь, где потаенная дверь, или…
– Вот она! – показал генерал.
И его застрелили. Потаенная дверь вела в гардеробную, но изнутри она была закрыта. Под нее засунули пачку динамита.
– Пригнись… поджигаю! – выкрикнул Машин.
Взрыв – и дверь снесло, как легкую печную заслонку.
Лунный свет падал через широкое окно, осветив две фигуры в гардеробной, и подле них стоял манекен, весь в белом, как привидение. Электричество вспыхнуло, снова освещая дворец.
Король, держа револьвер, даже не шелохнулся.
Полураздетая Драга пошла прямо на Аписа:
– Убей меня! Только не трогай несчастного…
В руке Машина блеснула сабля, и лезвие рассекло лицо женщины, отрубив ей подбородок. Она не упала. И мужественно приняла смерть, своим же телом закрывая
– Я хотел только любви, – вдруг сказал он.
– Бей! – раздался клич, и разом застучали револьверы!
– Сербия свободна! – возвестил Костич. – Открыть окно…
Офицеры выругались, но их брань, с поминанием сил вышних, звучала кощунственно.
– Помоги, друже, – обратились они ко мне.
Я взял короля за ноги, он полетел в окно. Развеваясь юбками и волосами, следом за ним закувыркалась и Драга.
– Мать их всех в поднебесную! – закричали сербы.
В углу гардеробной еще белел призрачный манекен, на котором было распялено платье королевы, в каком она только что пела на придворном концерте. Это платье мы разодрали в клочья, чтобы перевязать свои раны. Военный оркестр на площади перед конаком начал играть: «Дрина, вода течет холодная…» Только теперь я заметил лицо Аписа, искаженное дикой болью:
– Не повезло… три сразу. Три пули в меня!
Но с тремя пулями в громадном теле «бык» еще держался на ногах. С улицы громыхнули пушки, возвещая народу: ДИНАСТИЯ ОБРЕНОВИЧЕЙ ПЕРЕСТАЛА СУЩЕСТВОВАТЬ! Белград просыпался, встревоженный этой вестью, ликующие толпы сбегались к конаку:
– Хотим королем Петра, внука славного Кара-Георгия…
Я слышал, как Живкович спрашивал:
– Знать бы, что подумают теперь в Вене?
– Мнение Петербурга для нас важнее, – отвечал Апис…
Сквозняки перемещали клубы дыма по комнатам конака. Придя в себя, я начал сознавать, через какую я прошел мясорубку. В конак прибежал посыльный, доложил, что президент страны Цинцар Маркович и военный министр Павлович вытащены из квартир на улицы и расстреляны на порогах своих домов:
– Там их жены… плачут! Рвут на себе волосы…
– Так и надо, – ответил Апис. – Братьев Луневацев тащите в казарму Дунайской дивизии, всадите штыки в этих зазнавшихся франтов, пожелавших быть королями… Всех перебьем!
Мне дали коляску, чтобы я ехал в тюрьму Нейбоша.
– Уедненье или смрт! Живео Србия!
Оркестры, двигаясь по улицам, выдували из труб:
(Существенное примечание: советские историки долгие годы обходили стороной майские события в конаке Белграда, и лишь в 1977 году была сделана попытка осмыслить все то, что повернуло Сербию от Австрии лицом к России.)
Сколько я прожил на белом свете, всегда умел держать себя в руках, а истерика со мною случилась только однажды в жизни – именно в тени башни Нейбоша, когда мимо меня скорбною чередой прошли узники, освобожденные ночным переворотом в конаке. Они проследовали передо мною, молодые и старые, мужчины и женщины, но среди них не оказалось моей матери… Последнего узника вели под руки, он не мог идти сам, измученный страданьями, и, узнав во мне русского, протянул обожженные руки:
– Друже! Еще час назад меня пытали… на огне!
Вот тогда я зарыдал. Меня отвели в канцелярию тюрьмы, дали выпить из фляжки ракии. Я сел на лавку и безучастно смотрел, как на полу в страшных корчах помирает начальник тюрьмы.
– Пристрелите его, – сказал я, испытав жалость.
– Сам подохнет, – отвечали мне сербы…
Из тюремных ведомостей выяснили, что моя мать сумела доказать русское подданство, намекнув на свое «высокое» положение в Петербурге; напредняки, побаиваясь осложнений с Россией, тишком вывезли ее на другой берег Дуная, и там, в австрийском Землине, опять затерялись ее следы…
Для меня это был удар – непоправимый! Все стало безразлично. Даже разговоры, которые я слышал в уличной кафане: