адреса он помнил или имел под рукой. Все было готово к тому времени, когда слуга возвратился со свежеизготовленной гравером печатью. Долгоруков приказал слуге написать «Александру Сергеевичу Пушкину» на обороте каждого диплома и несколько минут спустя послал его с запечатанными письмами к одному из многих — и отнюдь не по соседству — почтовых отделений города. Так все случилось 3 ноября 1836 года, будто действовал тайный и дьявольский замысел рока: неожиданный удар в спину от бога причуд и совпадений был наиболее «пушкинским» из всего, что могло с ним случиться, позволившим ему увидеть связь между спланированной атакой клеветника и некоторыми другими событиями, которые произошли в недавние дни. Зимой 1836—37 года петербургская почта доставила «дипломы» рогоносца и другим жертвам той же самой компании весельчаков, которые активно принялись за работу. Все эти письма повлекли за собой вспышки гнева, возмущения, несколько семейных ссор — но не дуэли! — и закончили свой путь в огне камина.
Признаемся: нет никаких доказательств. И мы не имеем ничего лично против Долгорукова. Несмотря на долгое и небезосновательное предание, мы бы предпочли пойти в другом направлении; может быть, в одном из направлений, упомянутых Трубецким: «Урусов, Опочинин, Строганов». Но мы не знаем, был ли любой из них, подобно Долгорукову, так близок к Геккерену и сочувствовал ли его любовным мукам, был ли дружен с Петром Валуевым (от которого Долгоруков мог слышать о бурях, бушующих в пушкинском семействе), со Львом Соллогубом (от которого мог знать, что его младший брат Владимир гостил у тети Васильчиковой в начале ноября 1836 года) и с братьями Россет, чей адрес хромой князь, товарищ Карла Россета по Пажескому корпусу, знал очень хорошо. И при этом мы не знаем, был ли кто-то из них регулярным посетителем в доме Карамзина — а Долгоруков был. Но более всего, этот молодой человек был изощренным проказником. А Судьба всегда знает, где найти себе чернорабочих.
Анна Ахматова тоже считала Долгорукова виновным — но в союзе с Геккереном и Дантесом. И она обвиняла его еще кое в чем. Удивленная, как и мы, тайной вычеркнутых Пушкиным строк, она сделала свои заключения:
Наталья Николаевна… конечно, не могла знать, что в посольстве фабрикуется документ, порочащий ее честь. Прибавим к этому, что своими сведениями Пушкин очень гордится и непоколебимо уверен в их достоверности. Понимать это надо так: некто присутствует при разговоре Геккерена с Дантесом, при нем же решается
Давайте попробуем развить эту интересную догадку: чтобы развлечь себя и далее ловлей рыбки в мутной воде, Долгоруков обеспокоился сообщить Пушкину, что 2 ноября он был свидетелем разговора между Геккереном и Дантесом — очень важного разговора, как он сказал, в процессе которого они пригвоздили к позорному столбу поэта и его жену. Тогда будет понятно, почему Пушкин козырял своей уверенностью — чуть было не сказала «уликой» — относительно присутствия свидетеля, когда писал голландскому посланнику. Но как мог Долгоруков объяснить свое присутствие при такой деликатной беседе, не возбудив подозрений поэта? Очевидно, что Геккерен и Дантес рассуждали бы о «решающем ударе» только в присутствии сообщника, а не случайного гостя. Опять не можем согласиться с Анной Ахматовой.
Александр Карамзин брату Андрею, Петербург, 13 марта 1837 года: «Дантес был пустым мальчишкой, когда приехал сюда, забавный тем, что отсутствие образования сочеталось в нем с природным умом, а в общем — совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, — но его усыновил Геккерен, по причинам, до сих пор еще совершенно неизвестным обществу (которое мстит за это, строя предположения). Геккерен, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерена, а второй не было, может быть, и вовсе. Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью, что, пользуясь недалекостью ума этой женщины и ужасной глупостью ее сестры Екатерины, в один год достигли того, что почти свели ее с ума и повредили ее репутации во всеобщем мнении. Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерен сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. (Если Геккерен — автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!)».
От кого ближайшие друзья Пушкина узнали об «адских кознях», «адских сетях», «гнусной западне», когда поэт был уже мертв и похоронен на Святогорском кладбище? Главным образом, непосредственно от Пушкина — из копии письма к Геккерену, которое было у него в кармане сюртука — он надел его, уходя к месту дуэли 27 января 1837 года: это обращение к потомкам, обещание будущего позора посланнику и кавалергарду. Но это известно и из письма к Бенкендорфу, которое он так и не решился послать двумя месяцами ранее. Обнаруженное среди его бумаг 11 февраля, оно было передано в Третье отделение, и прилежный Миллер быстро распространил копии среди друзей[63] погибшего поэта. Убитая горем вдова, должно быть, тоже сказала им что-то; они восстановят в памяти и другие инциденты, свидетелями которых они были сами. Стоит заметить, что они тоже были все еще ошеломлены трагедией, измучены ужасным чувством вины за то, что подсмеивались над Пушкиным и что потерпели неудачу, пытаясь помочь ему, все еще не зная многого, — не зная, что Дантес пошел на обман, чтобы устроить встречу с Натальей Николаевной с глазу на глаз, что он пробовал заставить ее оставить мужа, что барон Геккерен, будучи в сговоре со своим приемным сыном, вел себя как сводник. Я убеждена, что то были те самые «неизвестные обстоятельства», которые постепенно открывались близким друзьям Пушкина. Более того, они не знали — что и обнаружили со временем, — что сама эпоха, несмотря на царившие тогда свободные нравы, в ужасе и отвращении отвернулась от тех двоих, кто составил необъяснимый дуэт в действиях против женской добропорядочности. Этот союз казался еще более неприятным и чудовищным тем, кто разгадал его тайные мотивы. Можно предположить, что сомнительные, неблагородные и бесчестные действия Жоржа Дантеса и Якоба ван Геккерена — этих своего рода двух «бедных дьяволов», потерявших голову от любви, — могли показаться дьявольским заговором.
Покинув Пушкина в тот субботний полдень 21 ноября, Соллогуб пошел на еженедельную литературно-музыкальную встречу к князю Одоевскому, где, как и рассчитывал, он нашел Жуковского и сообщил ему последние новости о том, что видел и слышал. Жуковский тут же поспешил к своему другу. Он убедил его не посылать письмо Геккерену. На следующий день он просил царя об «отеческом совете» для Пушкина, чтобы тот смог смириться с отказом от дуэли, касающейся вопроса чести.
И случилось так, что во второй раз через много недель Пушкин должен был опять отказаться от своих намерений, подавить свою импульсивную натуру и сделать шаг назад. Двойное отступление есть поражение. Что остановило его 21 ноября? Разумные аргументы Жуковского, конечно, сыграли свою роль: скандал, в который было бы вовлечено его семейство, будущее его детей, уязвимая ситуация его невестки, неодобрение и огорчение царя и так далее. Возможно, он и сам имел некоторые сомнения в истинности собственных обвинений. Но было и еще кое-что — и корни этого уходили глубоко в темную неизвестность, гораздо глубже того, что лежало на поверхности. Не страх смерти — Пушкин всегда смотрел ей в лицо с ледяным самообладанием, но сожаление о жизни, которая вынуждала его на каждом шагу оглядываться в ужасе и отвращении назад, на только что пройденный им путь. Он никогда не совершал преступлений, никого не убил и не предал, никогда не нарушил слова чести. То, о чем он сожалел, было другое: он жил и писал стихи. Само существование — первородный грех, который грызет совесть поэтов, сведущих в легкости и чистоте небытия. И теперь он почувствовал новое сожаление, поскольку понял, что с «почти сверхъестественной, и все же как бы реальной, силой он стал безрассудно увлечен смертью». Он познал