убила не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха». Пушкин был отрезан от кислорода, душное зловоние «града Петрова» проникало в салоны, учреждения власти, дома друзей. Все время одни и те же люди. Ограниченное провинциальное сборище сплетников, стервятников, соглядатаев, чьих праздных, закоснелых обычаев Пушкин не только не отвергал и не избегал — напротив, он поступал в соответствии с ними. Трудно представить себе более ужасный способ самоубийства, чем этот путь.
Во время большого зимнего бала у графа и графини Воронцовых-Дашковых Пушкин поблагодарил царя за хороший совет, который он дал Наталье Николаевне. «Разве ты мог ожидать от меня чего-нибудь другого?» — спросил царь, наивно попавший в западню. «Не только мог, — ответил Пушкин, — но и должен признать, что я подозревал вас самого в ухаживании за моей женой». Николай I не сообщил нам ничего о выражении лица Пушкина, когда он сделал это замечание, но можно представить его усмешку и самоуверенность, блеск победы в белках его глаз. Опять-таки мы не можем быть уверены, что эта беседа имела место у Воронцовых-Дашковых, но известно, что Дантес и его жена присутствовали там — так же, как Пушкин и Наталья Николаевна, — и что кавалергард был более чем когда-либо в настроении повеселиться. Набирая со стола фрукты, он отметил: «
Чаадаев Александру Тургеневу, Москва [20–25 января, 1837 года]: «Пусть я безумец, но надеюсь, что Пушкин примет мое искреннее приветствие с очаровательным созданием („Капитанской дочкой“)… Скажите ему, пожалуйста, что особенно очаровали меня в нем его полная простота и утонченность вкуса, столь редкие в настоящее время, столь трудно достижимые в наш век, век фатовства и пылких увлечений, рядящийся в пестрые тряпки и валяющийся в мерзости нечистот, настоящая блудница в бальном платье и с грязными ногами».
24 января Пушкин заложил серебро своей невестки Александрины. Но на сей раз эти 2200 рублей, которые он получил от Шишкина, не пошли на покрытие долгов. Напротив, деньги были предназначены для важной покупки — пары пистолетов.
Пушкин и его жена провели тот вечер у Мещерских. Приехав с небольшим опозданием, Аркадий Россет зашел поздороваться с Мещерским в его кабинет и застал его за партией в шахматы с поэтом. «Я полагаю, вы уже были в гостиной, — сказал Пушкин своему молодому другу. — Он уже там, возле моей жены?» — «Да, я видел Дантеса», — промямлил Россет. А Пушкин рассмеялся над его очевидным смущением.
Софи Карамзина сводному брату Андрею, Петербург, 27 января 1837 года: «В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерены (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, — это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу — по чувству. В общем все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных)».
25 января 1837 года Пушкин встретился с Зизи Вревской, которая приехала в Петербург на несколько дней. Первый раз он встретил ее больше десяти лет назад в Тригорском, в простоватом маленьком мирке, где вольная и все же умиротворяющая женская атмосфера скрасила его михайловское заточение. Преследуемый настойчивыми требованиями денег от шурина, Пушкин в декабре спросил мать Зизи, Прасковью Александровну Осипову, не заинтересуется ли она покупкой Михайловского; он писал, что будет счастлив видеть свое имение в дружеских руках и что он хотел бы удержать связь с родовым поместьем, с дюжиной или около того крепостных. Госпожа Осипова или была не способна, или не желала такого приобретения, но ее зять, муж Зизи, оказался заинтересован в том, чтобы стать новым владельцем поместья. Пушкин и его друг Зизи заговорили о Михайловском и тех давних, радостных событиях — пока Вревская не упомянула о слухах относительно Натальи Николаевны и Жоржа Дантеса, эхо которых, очевидно, докатилось до Тригорского. Ей не потребовалось делать дополнительные усилия. Пушкин без околичностей выложил все и почувствовал обычное для него небольшое облегчение после вспышки. Но он также понял, что Дантес, по выражению Вяземского, «продолжал быть третьим между ним и его женой» — теперь уже повсюду, даже в провинции.
После посещения с баронессой Вревской Эрмитажного театра Пушкин поехал повидаться с Крыловым. Он побеседовал с пожилым баснописцем и его дочерью, немного поиграл с его внучкой, спел маленькой девочке несколько детских песенок. И уехал внезапно, будто очнувшись ото сна.
25 января был понедельник; некоторые считают, что это был тот день, на который ссылался Жуковский в своих заметках после смерти Пушкина: «Понедельник. Приехал Геккерен. Спор о шагах»[68]. Некоторые предлагают другую интерпретацию: 25 января голландский посланник явился в дом № 12 на Мойке, Пушкин даже не впустил его, и последующее обострение отношений стало непосредственной причиной нового вызова. Возможно, это случилось и так, но я убеждена, что не было необходимости в «последней соломинке, которая сломала спину верблюда»: ненависть Пушкина прорвалась бы наружу даже без смертельной искры этого в высшей степени неприятного посещения, если оно действительно произошло.
Он закрылся в кабинете. Вынул листы бледно-голубой писчей бумаги, которые были спрятаны в безопасном месте, и внимательно перечитал. Потом отложил их, взял чистый лист и начал писать:
Барон,
Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.
Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына.