— О, конечно… какие-то обрывки прошлого то и дело возникали в разговорах, но общая картина не складывалась. Ну, знаете, как обычно матери говорят с детьми — вспоминают случаи из жизни или что-то из собственного детства.
— Но Бейлис… — Она нахмурилась… — Фамилия ведь не совсем обычная. И что-то она мне напоминает, а что — не могу вспомнить. Неужели и у вас нет ни одной зацепки?
Мне была смешна ее настойчивость.
— Вы говорите так, словно я очень хотела узнать. Но, видите ли, я этого вовсе не хотела. Не знаешь деда с бабкой — и скучать потом не будешь.
— Но неужели вам не было интересно узнать, где они жили?
— Я знаю, где они жили. Они жили в Корнуолле. В каменном доме, там холмы и луга спускаются к морю. А у матери был брат Роджер, но он погиб на войне.
— Но как она жила после вашего рождения? Наверно, ей пришлось устраиваться на работу.
— Нет, у нее были кое-какие деньги. Наследство старой тетушки или что-то в этом роде. Автомобиля мы, конечно, не имели и в роскоши не купались, но концы с концами сводили. Она поселилась в Кенсингтоне, на первом этаже дома, принадлежавшего каким-то ее друзьям. Мы прожили там, пока мне не исполнилось восемь, когда меня отправили в школу-интернат, а потом мы, как бы это сказать, стали колесить…
— Интернаты — штука дорогостоящая.
— Этот интернат был не из лучших.
— Ваша мама вышла замуж вторично?
Я взглянула на Мэгги. Ее лицо было оживлено, и в нем читалось жадное любопытство, но любопытство добродушное. Я решила, что, рассказав ей так много, могу поведать и остальное.
— Она… не из тех, кто создан для брака. Но она была очень, очень привлекательна, и я не помню времени, чтобы вокруг нее не увивался какой-нибудь обожатель. А поскольку я была в интернате, ей не было особой нужды проявлять осмотрительность. Я никогда не знала, где проведу следующие каникулы. Однажды это была Франция, Прованс. Иногда — Англия. А как-то раз на Рождество мы даже махнули в Нью-Йорк.
Услышав это, Мэгги поморщилась.
— Не большая радость для ребенка.
— Зато развивает. Я давно научилась относиться к такой жизни с юмором. И подумать только, где я не побывала, в каких удивительных местах не приходилось мне жить. То это был парижский отель «Ритц», а то — какая-то омерзительная холодная дыра в Денбишире. Там жил поэт, вздумавший разводить овец. Самым счастливым днем моим был день, когда кончился этот роман.
— Она, наверное, очень красива.
— Нет, но мужчины считают ее красивой. И она очень веселая, непредсказуемая, неуловимая и, можно сказать, совершенно аморальная. Вопиюще. Все для нее «забавно». Это ее словечко. Неоплаченные счета — забавны, и потерянные сумочки, и письма, оставшиеся без ответа. Она никогда не считала денег и не имела представления о том, что такое обязательства. Ужасно неудобный человек для общежития.
— Что она делает на Ибице?
— Живет с каким-то шведом, с которым там познакомилась. Поехала со своими знакомыми, семейной парой, встретила этого типа, и очень скоро я получила письмо, в котором сообщалось, что она собирается с ним остаться. Она писала, что он ярко выраженный нордический тип и очень суров, но дом его — просто прелесть.
— А давно вы с ней не виделись?
— Года два. Я освободила ее от себя в семнадцать лет. Окончила секретарские курсы, стала устраиваться на временные работы и наконец поступила к Стивену Форбсу.
— Вам там нравится?
— Да. Нравится.
— А сколько вам лет?
— Двадцать один год.
Мэгги опять улыбнулась и, удивленная, тряхнула своими длинными волосами.
— Сколько же всего вы успели, — сказала она без всякого сочувствия к моей печальной участи и даже с легкой завистью. — В двадцать один год я краснела в подвенечном платье с обтягивающим лифом под старой, пропахшей нафталином вуалью. Я вовсе не такая уж традиционалистка, но у меня есть мама, которая придерживается традиционных взглядов, а я очень ее люблю и привыкла ей угождать.
Я сразу представила себе мать Мэгги и сказала, прибегая к удобному клише, так как не могла придумать ничего лучше:
— Ну да, люди разные бывают.
В эту минуту мы услышали скрежет ключа в замке — это вернулся Джон, и больше мы не возвращались к теме матерей и семейной теме вообще.
День был — как все другие, за одним приятным исключением. До этого в четверг я допоздна задержалась на работе со Стивеном — хотела закончить январскую инвентаризацию, — и в качестве вознаграждения он в это утро дал мне отгул, свободные часы до обеда. Я потратила их на уборку квартиры (что заняло никак не больше получаса), сделала ряд покупок и отволокла в прачечную ворох одежды. К половине двенадцатого я закончила все свои домашние дела и могла, надев пальто, не спеша, прогулочным шагом двинуться в направлении работы, намереваясь часть пути проделать пешком и, может быть, где- нибудь перекусить, устроив себе ранний обед до прихода в магазин.
Был один из тех холодных, тусклых, промозглых дней, когда кажется, что темнота никогда не отступит. Поднявшись по унылой и мрачной Нью-Кингс-роуд, я повернула на запад. Здесь каждый второй магазин торгует либо антиквариатом, либо подержанными кроватями и рамами для картин. Все эти магазины я, по- моему, знала наизусть, но внезапно мое внимание привлекла лавка, которую я раньше не замечала. Фасад ее был выкрашен белой краской, витрины окаймлены черным, а от начинавшейся мороси их защищал уже приспущенный красно-белый навес.
Я подняла глаза, чтобы посмотреть, как называется лавка, и прочла имя «ТРИСТРАМ НОЛАН», выведенное над дверью аккуратными черными заглавными буквами. По обеим сторонам двери в витринах были выставлены всякие упоительные разности, и я приросла к тротуару, изучая содержимое витрины, подсвеченное многочисленными лампами, горевшими внутри лавки. Мебель была по большей части викторианская — заново обитая, отреставрированная и отполированная. Диван в чехле на пуговицах, с широкой каймой и на резных ножках; шкатулка для рукоделия; бархатная подушка с изображением болонок.
Я заглянула за витрину, в самую лавку, и там-то увидела эти кресла вишневого дерева — парные, с овальной спинкой, на гнутых ножках, с розами, вышитыми на сиденьях.
Мне их безумно захотелось. Именно безумно. Я тут же представила их у себя дома и отчаянно пожелала, чтоб так и было. Секунду я поколебалась. Ведь это же не лавка старьевщика, здесь цена может оказаться мне не по зубам. Но, в конце концов, спросить-то можно! И чтобы не растерять отвагу, я быстро открыла дверь и вошла.
Лавка была пуста, но когда дверь открывали или закрывали, звенел колокольчик, поэтому вскоре послышались шаги — кто-то спускался по лестнице в глубине лавки, — потом отдернули суконную портьеру, прикрывавшую внутреннюю дверь, и появился человек.
Думаю, я ожидала, что хозяин лавки окажется пожилым и строго одетым господином, что было бы уместно для местоположения и специализации лавки, но внешность хозяина опрокидывала эти мои туманные априорные представления. Потому что он был молод, высок и длинноног, в обтягивающих джинсах, выцветших до бледной голубизны, и синей матерчатой куртке, не менее старой и тоже выцветшей, с деловито засученными рукавами, под которыми виднелись манжеты клетчатой рубашки. Шея у мужчины была обвязана хлопчатобумажным платком, а на ногах его были мягкие мокасины с узорами и бахромой.
В ту зиму в Лондоне кто только не одевался под ковбоя, но на этом человеке такая одежда выглядела уместной и шла ему. Мы стояли и глядели друг на друга, а потом он улыбнулся, и почему-то улыбка эта