это же время крикнул в форточку из клуба Андрей Андреевич:
— «Илья, подавай!»…
…Барышня сорвалась с камина и взвизгнула. Кто-то сказал: ва-банк! К Камынину подошел Танатар и сказал тихо:
— Прочти для меня.
— Для тебя? — хорошо. От Матфея:
32. От смоковницы возьмите подобие: когда ветви ее становятся уже мягки и пускают листья, то знайте, что близко лето.
33. Так, когда вы увидите все сие, знайте, что близко, при дверях.
Камынин кончил и пьяно качнулся, Танатар пристально взглянул на него.
— Хочешь, я прочту тебе?
— На, прочти.
— Не надо книги. Я помню так. Тоже от Матфея: «оставим мертвым погребсти свои мертвецы»… Глава восьмая: «…оставим мертвым»…
Танатар круто повернулся и вышел из комнаты. В доме была испорчена уборная, и мужчины выходили на заднее крыльцо. Танатар пошел туда. Над землей низко поднималась луна, на селе лаяли собаки. Трубецкой тыкал голову в снег и совал в рот два пальца, какой-то другой военспец лежал на снегу, чтобы прохладиться. Двое закуривали. Танатар сошел с крыльца и прошел шага три по дорожке и остановился.
— Как, черти, загадили…
Наган метнулся в руке очень быстро, выстрел грянул громко, но сам Танатар, должно быть, его не слышал…
За красным гробом товарища Танатара, под звуки «Интернационала» и похоронных маршей, шла только одна женщина, скорбная, тонкая, — белая, бледная, — жена, которая все знала.
Ночь. Мрак синий. Снега. Звезды. Безмолвие.
У лесной опушки, где строгие сосны, разметались елочки, закутанные снегом, придавленные к земле. Одна елочка обгорела и чадит горько. Безмолвие. Недвижимость. Звезды четки, и звезд — мириады. Упала звезда. Безмолвие. Идут часы. Синий мрак. Но вот кто-то зашевелился в поле у суходола, и между разметанных елочек побежала, закружилась — одна метеленка, другая, — и исчезли, умерли. Кто-то с севера стал надвигать темную мутную рукавицу на звезды. Опять побежали метелинки — одна, две, пять. Две метелинки встретились, спутались шлейфами, зашептались, слились и умерли. Метеленкам ответил лес, — в лесу закричало, в строгом менуэте качнулись сосны, затрещали и посыпались прошлогодние ветки. И опять безмолвие. И опять закружились, побежали метелинки — одна, две, сотни, — нарождаясь, умирая. Сосны склонили вершины перед новым менуэтом. Закричало, зазвенело, завыло. Мутная небесная рукавица посыпала крупу. Метеленки спутались, метелинки побежали в поле, — мириады метеленок.
И метель. Рожденные метелью мертвые метелинки неслись тысячи верст, над полями, над лесами, над реками, над городами, умирая, умирая, умирая в стоне, гоготе, крике и плаче.
Эта метель не была сказана телефоном, шла от Заволжья на Елец, на Курск, на Сумы, на Полтаву.
Бело, бело, бело.
Доктор Андрей Андреевич Веральский не ездил в метель по больным и целый день читал Майн Рида. Доктор Андрей Андреевич — в шубе, шапке и валенках — в три вышел обедать, ел щи из кислой капусты с бараниной, молча поглядывал на Ольгу и хмуро сказал:
— Время теперь трудное, Оля. Ты отдохнула. Ты бы поступала на службу, в учительницы, что ли… Праздники кончились; надо трудиться, и не так скучно… Возьми баранины…
И еще об Иване Петровиче Бекеше. К писателю Якову Камынину приходил Иван Петрович, говорил о дневниках и кончил, сказав, что взял за дневники очень мало, и просил набавить или вернуть дневники. Камынин ответил, что покупал дневники не для себя, а для Ольги Андреевны Веральской.
Ольга Андреевна встретилась с Камыниным наутро в бирже труда. Перед ними записывалась барышня с черными глазами, как у овцы, и с бедрами, как разводы саней.
— Ваша профессия? — спросила писица барышню.
— Политическая эмигрантка, — ответила барышня. — Я до тысяча девятьсот семнадцатого года жила за чертой оседлости. Софья Пиндрик.
— Ага!
Вторым записывался Камынин.
— Ваша профессия? — спросила писица.
— Писатель.
И писица записала в соответствующую графу: — писец.
Иван-да-Марья*
Посвящается А. М. Пешкову
Глава первая
Вот ее письмо: —
«Зачем в сущности искренность? А если так, то откуда ироническое отношение к „лицемерию“?.. Впрочем, это не все. Есть возможности, для которых нужна исключительная тепличная искренность. Фальшь, лицемерие — все это слишком грубо и неточно.
Yes! Однако, это и не искусственный рай опиофага. — Это одним краем примыкает вот к чему:
Бывает, не знаю у всех ли, к некоторым людям, ко многим, — в исключительных, в ужасных случаях, ко всем, — глубочайшее отсутствие интереса. При последовательном развитии оно становится приблизительно таким: вся жизнь данного человека кажется безысходно пустынной, не имеющей для твоих глаз ни одного заветного уголка, делается за него жутко и скучно без конца. Это презрительное, мучительное состояние, обесценивающее все.
Так вот, кто знал это — никогда не вернется, если ж вернется — погибнет. Аминь.
Но это не для вас.
Жил-был один человек. Однажды он полюбил и написал стихи. Для себя. Для одного себя. И для той, которую любил. И в конце приписал он: „Вот я не сплю эту ночь. Ели вырисовываются на бледном небе, и края туч порозовели. Север. Снег. У меня покраснели глаза от бессонницы. Вы сказали, что придете, если я заболею. Вот я заболел, и вы не пришли“.
Это тоже эксперимент. И тоже не для вас.