обиходу: книжек мы взяли на неделю. И наутро мы погружаемся в беспредельное количество рисовых полей — в китайское нищенство, в китайский труд. Какие беспредельные высоты взяли бы китайские крестьяне, если бы они действительно шли в гору, а не шли бы в гору, стоя на одном и том же месте, как они делают, перекачивая воду из каналов на рисовые поля, с одного поля на другое —?! — целыми днями китайцы, старики и дети шагают со ступеньки на ступеньку колеса, тяжестью своих тел вращая колесо, тяжестью своих тел перекачивая воду, — и дети, чтобы быть тяжелее, к спинам привязывают мешечки с песком!.. — труд и земляные века перед нами: ибо — сколько веков надо потратить, чтобы по ватерпасу выверить все эти многотысячеверстные равнины —!? Там за окнами, в нищенстве деревень и полей, в высохших реках, около разбитых войной домишек, — очень много свежих могил и старых курганов… — Станции мимо проходят солдатскими биваками российским осьмнадцатым, — теплушки, буфера, солдаты, винтовки, пулеметы, — стоянки часами, пыль, шелуха арбузных семечек, грязища, неразбериха… маманди! — нищие, торговцы с лотков, солдаты в бегах за торговцами и лотками, — патрули, крики. — Города сокрыты серыми громадами стен и теснотой пригородов под стенами. Мы в своем международном — в разговорах по принципам ветров: куда мысль подует, туда и слова несут: скитались по нашим жизням. В первый день в голубом китайском закате, после деревень, зарывшихся в лёсс, подземных деревень, возникла Хуан-хэ — Желтая река, эта уничтожающая каждый год миллионы людей, каждый год меняющая свое русло: она возникла в закате — и поезд попрощался с ней в лунной сини, с ее лёссовыми руслами. — Наутро на станции видели связку пик, вроде российских казачьих, — у острия каждой пики были привязаны длинные волосы, выкрашенные в красное: — эти пики отобраны у красных пик: мы едем местами крестьянских восстаний, на станциях нет никого, кроме солдат, — но в полях по-прежнему крестьяне одолевают высоты водокачек. Здесь творятся жесточайшие вещи: выжигаются села, вырезываются солдатские и повстанческие отряды, насилуются женщины; — и есть отряд женщин — как хотите, разбойниц или партизанок, — женским отрядом командует женщина, они на дорогах грабят купцов и караваны, красивейших мужчин берет себе командир отряда, — этот отряд возник из переразграбленных крестьянских женщин. — Я помню крестьянскую фанзу. Я видел ее под Пекином, около могилы Сун Ят-сена. Рисовое поле было рядом с фанзой, на скате горы. На скате горы стояла — на российский глаз — сараюшка, в которых в российских уездных городах хранят дрова и кур, — величиной в четыре шага ширины и в шесть шагов длины, без окон, с дверью прямо под небо; глиняная печь уходила трубою под каны. Фанза была совершенно пуста, жестяная банка от английских консервов заменяла чашку, на канах валялся халат из кошачьего меха. У порога стояли лопаты и кирки. На земле перед фанзой сидели три женщины: мать и двое детей. Нельзя было решить, сколько лет матери: тридцать два или пятьдесят, она была одета в китайские женские штаны и в блузку, прикрывающую грудь, — талия ее была открыта солнцу и была коричнева, как английский табак, как ее же лицо. На старшей девочке были надеты только одни штанишки, ей было лет десять. Младшей было лет восемь, она была голой и коричневой, как лицо матери. Эти три женщины золотыми нитками расшивали шелковые женские туфельки, те, которые предназначаются для знатных китаянок, портящих колодками ноги. Женщины сидели на вытоптанной земле, в пыли, — шелк и золото разложены были на шелковой тряпке. — Рисовое поле было рядом с фанзой, — отец работал на рисовом поле, но чресла в воде, киркой он рыхлил землю под водой, — он был гол, коса его связана была пучком. И этот мужчина, и эти три женщины — никакого не обратили на меня внимания, точно я бестелесен…
Тогда, в пути из Пекина в Ханькоу, — только на два часа опоздал экспресс иностранцев, — мы поехали на русскую — бывшую — концессию, где до сих пор, на паперти русской церкви, — совершенно настоящий — при погонах — стоит российский городовой, содержимый остатками засевших здесь российских чаеторговцев. Ночью меня пытали — зной и москиты. Утром я погружался в бабушкино Заволжье. — Через неделю после нас Пекин-Ханькоуская железная дорога, принадлежащая французам, была перервана «красными пиками»: в иностранных газетах сообщалось, что дорогу размыл разлив Хуан-хэ. — Против Ханькоу, по ту сторону Ян-Цзы-Цзяна, лежит город У-чан, колыбель китайской революции 1911 года: город на горах, в серых каменных стенах, в отчаяннейшей китайской тесноте, где в переулках с трудом разойдутся два человека и где переулки забиты цеховыми мастерскими и лавочками. Над городом на горе сторожит время сигнальная пушка: Ханькоу с горы, с крепостной стены уходит в заводский дым. — Англичанин в пробковом шлеме, в белоснежном костюме, в белых туфлях — сидит в рикше, подгоняет ломпацо белой своей туфлей в спину, — ломпацо расталкивает человеческую толпу охриплым криком: это и в Пекине, и в Ханькоу, и в Учане — на перекрестках стоят «сикхи» — индусы в малиновых чалмах — английская колониальная полиция, — у сикхов в руках бамбуковые палки — и каждого, каждого китайца, пробегающего мимо, кули или ломпацо, бьют сикхи этими бамбуками по ляжкам: это везде, где есть английские или «международные» концессии. — Нигде нет столько полиции, как в Китае, — и нигде так много не бьют и не дерутся, как в Китае!.. — Над головами, через улицы, на домах, перед домами — висят золоченые, красные, синие иероглифы вывесок, похожие на российские церковные хоругви, города похожи на муравейники, где китайцы — муравьями, всегда тысячи китайцев, — и все пахнет бобовым маслом, национальный китайский запах. В китайских лавках — та же притертая грязь, медлительность и осьмерками по полу остатки чая, как и в российских заволжских у Тютиных и Шерстобитовых…
Концессия — это: англичане, французы, португальцы покупают клок земли, строят дома в стилях своей родины, свои храмы и монастыри, — на клоках земли люди живут по законам той страны, кому принадлежит концессия, — консул — верховная власть — консульский суд — власть судебная, — сикхи хранят порядок и иностранное благополучие, — на калитках парков вывески — «вход китайцам и собакам воспрещен», — за убитого на концессии китайца консул, судя консульским своим судом, присуживает убийцу-европейца к двадцати пяти рублям, — в христианских-католических монастырях на концессиях — янтарная торжественность богослужений, песнопений, общежительных монашеских деяний, тенистый парк, белые яхты на каналах.
Пробковые шлемы, которые носят англичане, устроены так, что при каждом малейшем движении шлемы гудят, как печная труба в метель, ибо в них устроена искусственная тяга, — но от этого пробкового гуда и голова становится пробковой.
В Китае — очень много мест, где в течение получаса, часа, десяти минут можно угодить в совершеннейшую комфортабельность Европо-Америки, — в течение же трех дней от Ханькоу можно прибыть в европейский быт, обычаи, обиход. — На всех пароходах мира первые классы располагаются по верхним палубам, — у россиянина, если он едет в первом пароходном классе, если он сидит на палубе в хорошем ощущении сытости, бритости, чистоты, — у россиянина в таких случаях появляется непреодолимое желание пойти на нижнюю палубу к нищенствующим и вшивящим, забраться в самую тесноту, дабы уравняться… — Имя пароходу — «Кианг-тин». По-русски на пароходе никто не говорит. Пассажиров в первом классе — четверо: европейцы, национальности их стерты. Пароход отшвартовался в 9.15, и в 9.15 пассажиры первого класса легли спать, — внизу же, на трюмных палубах, гудела китайская толпа. Наутро брекфест был подан в семь, пароход стоял на якоре перед развалинами города; имя этого города я не узнал и никогда не узнаю. Побрился, принял ванну, побрекфестили улегся в шез-лонг в сытости, бритости и чистоте. Пароход пошел к берегу, пришвартовался, — и вдруг на пароход навалились — фарфоровые, фаянсовые и глиняные — будды, драконы, мандарины, вазы, совокупляющиеся пары людей и тигров, — на верхнюю палубу богов не пустили, они запрудили проходы: я купил себе поларшинного бога, очень веселого, фарфорового, очень хорошего качества, — за два целковых. На пароходе едут две европо-американские воблы, — одна из них поутру прогуливалась по палубе перед ванной — в пижаме и жмурилась на солнце, как кошка. В городе фарфоровых богов и чертей на пароход сел сакс.
Он — мне — вместо приветствия, энергически:
— Хау-ду-ю-ду?
Я ему:
— Тэнк-ю, — я плохо говорю по-английски.
— Джэрмэн?
— Раше.
Он мне:
— Русский? — сода-виски?
Я ему:
— Тэнк-ю. Олл-райт!