несостоятельность этого движения и причины этой несостоятельности. Да, они шли в народ, к народу, но двигала ими не столько любовь к народу, сколько ненависть к тому, что не народ. Они в жизни были тем, что в поэзии своей был их пророк Некрасов. Его прозвали народником, но поэзия его совсем не была народна; это была поэзия «интеллигента»
Припоминаю случай, рисующий зараз и Некрасова и тогдашние настроения в области затронутых вопросов. Перед тем как выпустить в свет первую часть своей поэмы «Русские женщины», ту, в которой говорится о княгине Трубецкой, Некрасов попросил моего отца посмотреть ее и сделать свои замечания. Мнение отца, как родившегося в Сибири, хорошо знавшего декабристов и в особенности семью Трубецких, было ему ценно. Отец свои замечания сделал, и Некрасов их принял все, кроме одного. Он не захотел выпустить того места, где в уста княгини влагаются слова злобы и негодования против петербургского высшего света, которыми он прямо заставляет ее бросить ком грязи в тех самых, кто были ее родными, друзьями, среди которых она выросла и к которым из далекой ссылки стремилась в течение всей жизни. Как отец ни доказывал неправдоподобность таких речей в устах княгини Трубецкой, Некрасов не соглашался; он и понимал, а все?таки не соглашался. Отец уговаривал, когда вдруг Некрасов сказал: «Да, конечно, но эти строки дадут мне лишнюю тысячу подписчиков» (поэма должна была появиться в «Отечественных записках», которых Некрасов был редактором). Перед таким цинизмом увещания моего отца умолкли…
Да, предвзятость, и в этой предвзятости отсутствие любви, преобладание ненависти и, наконец, личный и партийный расчет — вот причина нежизненности тех людей; ненависть, питаемая классовыми соображениями, то есть тем самым, чему они объявляли войну. Только любовь ценна творчески, ненависть лишь разрушает. И они были бессильны создать. Это было поколение глумителей, хулителей, но не строителей. В науке они не оставили следа, в искусстве они были еретики, в музыке они искали «слезу», в песне они увлекались текстом, в живописи дали передвижничество, в литературе гражданскую скорбь, в критике требование «здорового русского реализма». Поколение недовольных, но столь же ненужных людей. Они оказались одиноки; народ, который подымали, так же мало знали, как и тех, против кого его подымали. Несчастные, ни к кому не приставшие, они только пополняли численность административно — ссыльных.
Откуда пошло название «нигилист» — кто скажет? Если Тургенев первый пустил его в печать, это не значит, что он его выдумал; я думаю, наоборот, что он прибегнул к нему, потому что оно уже было в ходу. Во всяком случае, это не было название партии, не сами люди себя так назвали, а их окрестили: от латинского слова «nihil» — «ничто», то есть люди, ни во что не верящие. Наименование это стало понемногу приобретать значение активно — революционное, террористическое, в особенности, заграницей: взрыв в Зимнем дворце — дело нигилистов, Александра II убили — нигилисты… С другой стороны, слово это в обиходе изнашивалось, обесцвечивалось. Вспоминаю, что в семидесятых годах принц Петр Георгиевич Ольденбургский задумал объехать петербургские гимназии. Мой отец в качестве попечителя учебного округа сопровождал его. В одной гимназии на уроке принц наклоняется к отцу:
— Отчего у того ученика, на той скамейке, такие длинные волосы?
— Отросли, ваше высочество.
— Не нигилист?
— Нет, ваше высочество.
Вернемся к тем, кого называли нигилистами. Из данной мной, хотя и беглой характеристики, думаю, достаточно оправдывается мое утверждение, что все это больше относится к области настроений, чем к области мышления. Все это не столько наука, сколько психология или даже патология. Во всем этом напряжение, несомненно, неврастеническое, психопатическое. И это показательно для русского характера вообще. Никакой умственной дисциплины. Дисциплина вообще противна русскому характеру, и революция, со свойственным ей в известных случаях духом потакания, придумала даже в отчетах учебных заведений заменить ненавистное слово «дисциплина» словом «посещаемость».
Но мы, конечно, здесь говорим об одной только дисциплине умственной. У нас боязнь, прямо ненависть к умственно — руководящей силе. Как хотите называйте: дисциплина, закон, форма, самообладание, в науке метод, в искусстве техника, в жизни воспитанность, — все это отметается как неглавное, не только не ценное, но вредящее. На место всего этого ставятся: интуиция, нутро, так называемая простота. На место ясного, точного, определенного ставится смутное, приблизительное, случайное. Люди ценятся, деятельность их оценивается не в силу руководящих ими начал вечного, неизменного, бесспорного характера, а в силу одушевляющего их порыва, как все порывы — временного, как все порывы — на опасной грани бессознательного. Эта зыбкая, ненадежная сторона русского характера была той почвой, на которую падали семена отрицания и хуления. Проповедники, сами умственно более дисциплинированные, одни в силу отсутствия дисциплины воспитательной недостаточно считались с этой опасной стороной характера толпы, другие прямо на ней играли. И толпа воспринимала, она отвечала той стороной своего существа, которая для своего проявления не требует труда, которая не нуждается в накоплении, которая не является плодом умственно — рабочего напряжения, а которая всегда тут как тут, может быть, дремлет, но ждет лишь прикосновения, чтобы вспыхнуть: толпа воспринимала чувством, отвечала
Да, русский человек не есть человек убеждений, он человек настроений. В отношениях ли людей друг к другу, в политике ли, в критике ли, в искусстве ли, в религии ли — он силится превратить настроение в закон. Можно подумать, если принять теорию автора «Пол и характер», что во всех мужчинах мужская половина природы спит, а в женщинах говорит одна лишь женская. Не знаю, как бы отнесся Венингер к такому гипотетическому применению его теории в качестве объяснителя народных судеб, но, во всяком случае, в судьбе наших умственных движений явное преобладание женского начала — чувства, над мужским началом — разумом.
Я начал свою характеристику тогдашних людей с отношения к искусству. Это не случайно. Первое болезненное прикосновение отрицания я почувствовал не на моей классовой принадлежности, не на детском моем монархическом патриотизме, не в моих наивных смутных верованиях — я почувствовал его на моей любви к тому, что находил прекрасным.
Я ничего еше не видал, я почти ничего еще не слыхал, я только начинал читать, но помню, что глубоко меня оскорбляло, когда некоторые люди говорили: «Ваши Рафаэли, ваши Бетховены, ваш Пушкин». И я отлично знал, что они Рафаэля не видали, Бетховена не слыхали, Пушкина не читали. Послушайте стихотворение Пушкина «Демон»: