перевести в Павловку: «Знаете Павловку?..» Кормили детей в то время еще сносно; но в августе 1921 года надзирательница одной московской школы сказала мне, что, когда она обратилась с просьбой, чтобы ей отпустили для больных детей усиленного питания, ей прислали селедки и подсолнечного масла… На четвертый день мы вышли рано, до восхода солнца. Пока шли лесом к станции, за соснами краснело небо. Когда вышли снова к озеру, солнце уже встало и с гладкой поверхности гнало лучами своими спешно уходивший туман… Благодарен Ивану Николаевичу Богданчикову за три зеленых дня. Это были единственные за три года…
Лето 1920 года было очень жаркое. Вошло в моду ходить босиком; потом стали и рубашку снимать, ходили в одних трусиках, показывая свое бронзовое тело: это был какой?то конкурс загара. Я даже встретил на Тверской двух женщин, у которых не было другого прикрытия, кроме юбочки.
В это же лето был необыкновенный урожай на яблоки. Приезжий из Борисоглебска рассказывал, что в Павловке их было столько, что лежали на земле в несколько рядов; крестьяне, вместо того чтобы собирать с краю, шли к деревьям по щиколотку в яблоках и потоптали не меньше, чем набрали… В Москве на всех перекрестках были яблоки, красивые груды всех цветов и величин; на бульварах ели, друг друга угощали. И вот стали говорить: «Чем же не рай? Все ходят голые и едят яблоки».
Впрочем, не из одних спортивных побуждений ходили люди раздетые. Иногда надеть было нечего. Я сам три дня по Москве босиком ходил. Пришел так в одно заседание. Наш известный дирижер Сергей Александрович Кусевицкий, увидав меня в таком виде и узнав, что это не спорт, а нужда, прислал мне в тот же вечер пару своих башмаков, которые оказались как раз по ноге.
С одеждой было трудно. Вот случай, о котором тогда много говорили. Один господин замечает, что на улице какая?то дама, пристально посмотрев на него, пошла за ним. Долго она шла, наконец он остановился, чтобы узнать причину этой странной настойчивости:
— Вам что?нибудь от меня нужно?
— Простите, но я бы хотела знать, откуда у вас та пара платья, что на вас надета?
— Купил на улице, на Смоленском рынке. А что?
— Есть в правом кармане прореха?
— Была, но жена заделала. В чем же дело?
— Видите ли, я две недели тому назад в этом самом костюме похоронила моего мужа…
Из всех учебных заведений, которые я имел возможность наблюдать, одно только могу назвать, в котором шла действительная работа. Это наш Ритмический институт.
Осенью 1918 года, вскоре после моего приезда в Москву, я получил приглашение из наркомпроса представить мои соображения относительно того, каким образом могло бы быть введено ритмическое воспитание во все учебные заведения республики. Я ответил, что, прежде чем об этом говорить, надо создать преподавателей, а для этого нужно учредить центральный Ритмический институт. Согласились. Собрали комиссию. В эту комиссию были приглашены специалисты ритмического воспитания, во главе их — Нина Георгиевна Александрова, старшая из русских ритмичек, ученица Далькроза, а также многие педагоги, музыканты. На совещаниях здесь я познакомился с знаменитым нашим композитором Метнером и известным пианистом Гольденвейзером. Вопрос об учреждении института был решен в утвердительном смысле, программа выработана.
Институт занял, как я уже упоминал, особняк, бывший Коровина, в Малом Власьевском переулке, и в начале июля 1919 года состоялось открытие. Это заведение работало с неослабной настойчивостью сквозь все затруднения холода, вечных слухов о захвате помещения и, наконец, действительного выселения на полтора месяца. Оно завоевало уважение всех педагогических кругов. Как трудно было заниматься ритмикой в шубах, как трудно было преподавательницам играть на фортепиано с окоченелыми пальцами — это могут знать только те, кто сами через это прошли. Уже на второе лето своего существования мы дали большую ритмическую демонстрацию в полтораста человек в театре Зона; она была повторена два раза при битком набитом зале. Уже на второй год было выпущено двенадцать преподавательниц ритмики по системе Далькроза.
В этом Ритмическом институте я видел однажды пришедших на урок членов двух социалистических депутаций: итальянской и немецкой. Среди итальянцев был некто Каффи, отец которого в былые годы был костюмером при дирекции императорских театров. Сын родился в России, воспитывался в петербургской Анненшуле, отлично говорил по — русски, меня сейчас же узнал как бывшего начальника его отца. Это послужило к скорому сближению.
Я был приглашен на урок, чтобы давать объяснения «иностранным гостям» о системе Далькроза, но я, конечно, воспользовался случайной встречей и моим знанием итальянского и немецкого, чтобы рассказать, что мог, про окружающую нас советскую действительность. Они уже многое увидали сами. Каффи мне сказал: «Нас больше всего интересуют те ошибки, которых надо избежать». Благодаря знанию русского языка он слышал многое такое, что другие иностранные делегаты не слышат, и видел многое такое, чего другие не видят. Эти депутации обыкновенно держатся как бы в шорах, им надевают наглазники, они видят только то, что им показывают…
Я, конечно, рассказал, как со мной было поступлено: историю моих книг, моих рукописей и вообще всего, что у меня было. Они раскрыли огромные глаза. Для них, конечно, я был идеалом того, что желательно: князь, читающий лекции, отдающий свой труд на пользу «народа», — чего же лучше? И то, как со мной обошлись, — я это ясно видел, — раскрывало перед их глазами какую?то совершенно новую сторону революционных приемов. Один немец как будто ушам своим не верил, и когда я сказал, что у меня все отняли, он в изумлении воскликнул:
— И сейчас еще?
— Ну, знаете, — ответил я, —
Не могу не упомянуть здесь (говорю об этом в одной из глав моих «Странствий»), какое впечатление произвело на меня, когда в разговоре о ритмическом воспитании по системе Далькроза Каффи вдруг сказал: «Об этом у нас писал некто Карло Плачи». Слышать имя моего флорентийского приятеля среди глумительной чепухи и зверской жестокости советского житья было для меня чем?то вне всякой действительности; в устах итальянского социалиста это имя было зеленой веткой в клюве голубя, прилетевшего в ковчег. Я тогда подумал: значит, существует прочий мир, и Италия, и Флоренция. Увижу ли?.. Когда?..[6]
В связи с Институтом ритма упомяну добрых моих друзей, Веру Александровну и Эммануила Ивановича Гринеров. Она давнишняя моя знакомая по Хеллерау, одна из лучших учениц Далькроза, отличный педагог и прекрасный, редко прекрасный человек. В их маленьком домике. Староконюшенный переулок, № 25, я находил привет, сочувствие и понимание. В их доме познакомился с Рашель Мироновной Гольдовской, известной писательницей Хин, женщиной выдающегося ума, когда?то близким другом Владимира Соловьева. Она была теткой Гринера и жила в соседнем с ними домике на том же дворе. У Гринеров я встречал лучших представителей умственной Москвы. Это была колония духовных интересов. К довершению всего милая, привлекательная, умная Надежда Васильевна Иванова, подруга Рашель Мироновны, открыла столовую, где подавала вкусные обеды…
Не могу не упомянуть об одном характерном для большевистской Москвы событии. Ранней весной 1921 года на зареве большевистского горизонта, над морем крови и слез появился беспечный образ легкомысленной Айседоры Дункан. Кто сосватал это сближение, но только в одно прекрасное утро трубный глас советских газет возвестил новую победу коммунистической культуры: знаменитая Дункан приезжает к нам, чтобы нас ублажать и учить наших пролетарских детей.
Луначарский поместил несколько статей о великой танцовщице, которая приносит русскому пролетариату бесценный дар своего искусства. Он объяснил читателю — пролетарию все значение, художественное, гуманитарное и социальное, этого события. Она?де едет и приезжает не для того, чтобы себя показать, а для того, чтобы учить, а сама если будет выступать, то на настоящих коммунистических началах: перед рабочей публикой и даром.
Ей отвели квартиру балерины Гельцер, которая была в отъезде, ее засыпали пайками; представители власти ее приглашали, она появлялась в хитонах, с искусственными лилиями в руке. В кофейнях она возглашала: «Vive le communisme!» — и повторяла направо и налево, что только в свободном государстве она ощущает возможность настоящей художественной работы.