Густой топот доносился до них.
В лесу здесь и там стучали топоры. С глухим шумом, цепляясь за кроны соседних деревьев, обрушивались на землю березы и ели. Ждавшие в сторонке солдаты тут же принимались обрубать сучья, распиливали стволы вдоль.
Пять-шесть человек, как бурлаки, обвязавшись одной веревкой, тащили половинки длинных стволов поближе к реке. Там в зарослях кустарника сбивали из них плоты, связывали веревками, сколачивали большими семивершковыми гвоздями.
— Костров не разжигать! Соблюдать маскировку! Чтоб с воздуха вас не заметили. — Ротный Шилкин ходил от одной группы к другой и повторял охрипшим голосом: — Костров не разжигать! Соблюдать маскировку.
Твердохлебов стоял на берегу реки и смотрел на противоположный берег, дымил самокруткой. Река не казалась такой уж широкой. Гладкие волны, отливая сталью, катились вдаль. Берег напротив был неплохо виден — лишь серые клочья тумана путались в голом осеннем кустарнике. Метров за двести от кромки берега начинались немецкие окопы, пулеметные гнезда, брустверы из камней, земли и мешков с песком.
Твердохлебов смотрел в бинокль, медленно вел его по линии обороны противника.
Неподалеку от него сидели на камнях ротные командиры Шилкин, Балясин и Глымов. Курили, переговаривались:
— Ширина-то плевая — метров двести, не больше, — говорил Шилкин.
— Нам страшна не ширина, а глубина, — сказал Балясин.
— На середке глыбко, — сказал Глымов. — Я плавал ночью, нырял…
— В такую холодрыгу? — недоверчиво посмотрел на него Шилкин.
— Метра два с половинкой будет, — закончил фразу Глымов. — С обмундировкой, да с автоматом, да с гранатами — человек враз потонет.
— А пушки?
— Про пушки и говорить нечего, — махнул рукой Балясин.
— Ох, братцы, вас послушать, так голяком переправляться надо, — сказал с досадой Шилкин.
— Вон наш Жуков стоит — он все уже решил, как надо, — усмехнулся Глымов.
— Не, не Жуков… Рокоссовский, — улыбнулся Балясин.
Ночью работы не прекращались. Стучали топоры, визжали пилы, слышались крики:
— Поберегись!
И с шумом падало дерево, глухо ударяясь о землю, летели в стороны обломки сучьев. В глубине леса раздался истошный крик — это поваленное дерево ударилось обрубленным комлем о землю, комель подпрыгнул и со страшной силой ударил оказавшегося рядом штрафника. Того отбросило метров на десять, и на землю он упал уже мертвый. Подбежавшие люди только и смогли, что закрыть ему глаза.
— Повезло, — сказал кто-то. — Сразу отошел, не мучился…
— Что встали! — заорал издалека ротный. — Давай за дело! Я один, что ль, сучья обрубать буду?!
— Как рубить-то? — спросил еще кто-то. — Темень уже — не видать ни хрена.
— А вот так и рубить! Не бойсь, не промахнешься! А промахнешься — в медсанбат отправят, опять хорошо! Костров не разжигать! Давай! Давай!
В блиндаж Твердохлебова ввалился рослый мужик в офицерской шинели без погон, в шапке, в начищенных сапогах.
— Кто тут комбриг будет? — громко спросил он, приглядываясь к штрафникам, сидевшим за столом.
— Я буду, — ответил Твердохлебов. — Никак артиллерия прибыла?
— Она самая. — Мужик прошел к столу, по очереди стал здороваться со всеми за руку, повторяя: — Воронцов Тимофей… Воронцов Тимофей… Воронцов Тимофей.
— Сколько пушек прибыло? — спросил Твердохлебов.
— Двадцать одна сорокапятка. Я командиром буду.
— В каком звании ходил, Воронцов?
— Ходил в капитанах, — улыбнулся Воронцов, погладив короткие щегольские усы. — Сказали, плацдарм возьмем — майором стану.
— Чего так мало? — оскалился Балясин. — Лучше сразу — в генералы.
— Да я не против, можно и в генералы, — вновь улыбнулся Воронцов и тут же спросил: — Плоты видел — они выдержат? Пушки-то тяжелые.
— Должны выдержать, — ответил Твердохлебов. — Садись. Мы как раз мозгуем сидим, как завтра начнем…
Воронцов подвинул себе табурет, сел между Глымовым и Балясиным, положил шапку на стол, и лицо его, несмотря на щегольские усики, мгновенно стало серьезным, даже сердитым…
Рассвет еще не наступил — медленно синела, светлела ночная темень, — а весь берег уже пришел в движение. Солдаты, как мухи облепив деревянные плоты, тащили их к реке, тянули за веревки. Плоты спихивали в воду, канатами удерживая их у берега, укрепляли настилы и по ним вкатывали пушки. Один плот — одна пушка. Колеса со всех сторон обкладывали «башмаками» — скошенными поленьями, привязывали веревками к крючьям, заблаговременно вбитым в доски.
Твердохлебов наблюдал за погрузкой с косогора. Рядом стояли Воронцов, Глымов, Балясин, другие командиры и чуть поодаль — отец Михаил. На нем была темная ряса, надетая поверх телогрейки, на груди в рассветном воздухе блистал крест.
— Отец Михаил, а крест у тебя вправду золотой? — спросил бывший капитан Воронцов.
— Теперь я понял, за что тебя разжаловали, — ответил отец Михаил.
— За что же, интересно? — улыбнулся Воронцов.
— За то, что дурацкие вопросы задавать любишь, — сказал отец Михаил.
— Не дай бог немец ударит сейчас по берегу из минометов — всех положит, — пробормотал Твердохлебов.
— Не каркай, Василь Степаныч, — возразил Воронцов. — Немец сейчас дрыхнет без ног и во сне голых фройлен видит.
— Лучше скажи, когда наркомовские наливать людям будем? — спросил Глымов.
— На всех-то и по капле не хватит, — ответил Твердохлебов.
— Сколько хватит, столько и выпьют.
— А может, не надо? — спросил Шилкин.
— Это почему еще? — нахмурился Глымов.
— Помирать трезвым надо. Выпившим как-то срамотно… — сказал Шилкин и вдруг подошел к отцу Михаилу: — Благослови, батюшка.
— Ты ж неверующий? — прищурился отец Михаил.
— А что, неверующему нельзя благословения просить?
— Можно… — вздохнул отец Михаил. — Вам, служивые, все можно…
Твердохлебов смотрел, как отец Михаил бормочет молитву Шилкину, а тот стоит, склонив голову. Потом отец Михаил перекрестил его, поцеловал в лоб.
И тогда Твердохлебов решительно подошел к священнику, снял с головы фуражку, проговорил:
— Благослови и меня, святой отец…
А следом за ним к отцу Михаилу потянулась длинная цепочка солдат. Только Идрис Ахильгов и человек тридцать штрафников стояли в стороне.
— А вы чего, ребята? — спросил Шилкин, проходя мимо.
— Мы мусульмане, — ответил Ахильгов. — Муллу давай.