— Нехай слушают — в гробу я их видел, дубовом и тесовом.
— Немец-то им нажарит зад — до Урала драпать будут.
— А как воевать будем? Под охраной?
— Ага! Ты воюешь, а тебя двое красноперых с автоматами охраняют… — послышался приглушенный смешок.
— А што, мужики, немец верх возьмет, глядишь, колхозы ликвидирует?
— И нас заодно с колхозами вместе…
— Не скажи — на земле работать кому-то ведь надо?
— Гля-ка, а политические все как один шагнули — ну, бараны, мать их, энтузиасты!
Начальство медленно шло вдоль строя вышедших вперед, и высокий, с четырьмя шпалами громко говорил:
— С кем на фронте осечка выйдет, тогда уж сами себе приговор выносите — расстрел без оправданий! Запомните то, что говорю! Повторять вам никто не будет!
А начальник лагеря остановился перед кряжистым мужиком лет сорока, с тяжелым лицом и серыми, как у волка, раскосыми глазами:
— Ты ж в законе, Глымов? Не работал, а на фронт хочешь?
— Да надоело на нарах париться, начальник, малость повоевать охота, — скупо улыбнулся Глымов.
— Там малость не получится, там на всю катушку надо будет, Глымов, — нахмурился начальник лагеря.
— Это уж как придется, начальник, — вновь улыбнулся Глымов, и стоявшие рядом зэки тоже заулыбались.
— Там придется, Глымов, там придется… — все хмурился начальник лагеря.
— Ох, начальник, нам, славянам, все одно — что спать, что воевать. Спать — оно, конечно, лучше — пыли меньше, — в третий раз улыбнулся вор в законе Глымов.
…Другой лагерь, правда, как две капли похожий на предыдущий, и такой же строй зэков вытянулся по плацу, и слышны крики начальства:
— Родина в опасности!.. кровью искупить свою вину!.. Три шага вперед!
И строй качнулся и люди стали выходить вперед — сразу четверо… потом трое… потом снова четверо… один… трое… еще сразу четверо…
Поземка швыряет в лица сухой колкий снег, стоят зэки, смотрят — такого еще не бывало…
…Еще лагерь. Шеренги зэков, и вновь крик начальства:
— Кровью искупить на фронте свою вину!
И вновь выходят желающие отправиться на фронт…
Заключенные жадно слушали пронзительный голос полковника:
— Родина в опасности! На фронт поедут только добровольцы! Кровью искупить свою вину! Кому сердце приказывает — три шага вперед!
И один за другим стали выходить заключенные. Густо валил снег, белыми эполетами ложился на телогрейки…
Руки инструктора быстро собирали затвор винтовки. Сухо щелкали детали, входя друг в друга.
— Поняли? Давай за дело! — скомандовал инструктор.
И человек пятнадцать зэков, сидевших за длинным столом, стали неуверенно собирать лежавшие перед каждым детали затвора. Инструктор, затянутый в гимнастерку с тремя кубиками в петлицах, не спеша прохаживался вдоль стола, останавливался, смотрел, начинал поправлять:
— Да не так… че ж ты ударник-то забыл? Вот смотри… — Он брал детали и медленно, чтобы курсант мог увидеть, начинал собирать. — Ну, понял? Вот эту хреновину сюда, а вот эту со спусковым крючком сюда… Проще пареной репы, че ты?
— У меня готово, — сказал один зэк.
— У меня тоже, — подал голос другой.
— И я вроде… — сказал третий.
— Двести раз подряд собрать и разобрать! — скомандовал инструктор.
— Сколько? — изумленно спросил кто-то.
— Двести, — повторил инструктор, — А вы как думали? Чтобы воевать — учиться надо!
— Н-да-а, воевать — не воровать… — сказал еще один зэк.
Семеро курсантов встали из-за стола, собираясь уходить.
— Вы куда, граждане? — спросил инструктор.
— Да мы, гражданин старший лейтенант, за Гражданскую войну не одну тыщу раз эти затворы собрали и разобрали, — ответил за всех один заключенный.
— И пулемет знаете?
— А как же… как «Отче наш».
— Чего же сразу не сказали? Много таких среди вас?
— Хватает. Думаю, больше половины добровольцев, — сказал тот, что за всех.
— Тогда свободны. Явитесь только на стрельбы. Остальным продолжать! И поживей, ребята, поживей. — Старлей посмотрел на часы. — Через час новая партия курсантов придет.
— А нас отпустите? — с надеждой спросил кто-то.
— А вы пойдете с пулеметами знакомиться, — ответил инструктор.
— Скоро обед, старлей, святое дело!
— Пока двести раз не разберете и не соберете, никакого обеда не будет! — свирепо вытаращил глаза инструктор.
Потом зэки стреляли по мишеням, лежа в неглубоких окопчиках. Перед каждым стоял фанерный щит, на котором черной краской был нарисован немецкий солдат в каске и с автоматом. Щиты стояли метров за пятьдесят от окопчика. Пули стрелков ложились неровно, а то и вовсе свистели мимо. Выстрелы громыхали громко, отдаваясь эхом в перелеске, черневшем на краю поля-стрельбища. Потом они по очереди вели огонь из пулеметов по тем же самым мишеням, только теперь мишени стояли не в шеренгу, а были разбросаны по полю в беспорядке. Потом швыряли гранаты — ухали взрывы, и фонтаны черной земли поднимались над полем.
— Как чеку сорвал, сразу кидай, а то подорвешься! — кричал инструктор. — Давай!
Зэк брал в руки гранату, брал с опаской, взвешивал на руке.
— Давай, чего телишься? Немец ждать не будет — он в тебя три пули всадить успеет, если телиться будешь!
Зэк рванул кольцо и швырнул гранату. Бросок был слабым, граната улетела недалеко, и взрыв прогремел совсем рядом — на зэков и инструктора посыпались комья земли.
— Так девочки-школьницы бросают! Всех нас подорвать хочешь! — опять кричал инструктор. — Давай еще разок!
Поезд грохотал на запад. В товарняке ехали на фронт штрафники. На площадках за вагонами укрывались от холодного ветра охранники с автоматами. Двери вагонов были закрыты, и на щеколдах висели большие амбарные замки. А в вагонах на двухэтажных дощатых нарах сидели и лежали безоружные бывшие зэки и окруженцы. Слоями плавал в воздухе сизый махорочный дым, кто-то в углу играл на старой потрепанной гармошке, и латаные-перелатаные меха, когда их растягивали и сжимали, громко сипели. Гармонист пел жалобным простуженным голосом: