фактического и теоретического отказа от свободы воли и раздвоения целостного мира. Они облегчили реализацию неисполнимой в конечные времена программы за счет приспособления самой программы к земным условиям. Не удивительно, что это не вызвало восторга ортодоксального иудейства, для которого целостность мира важнее любой реализации.
Христианство возвращается к некоторой свободе воли за счет усложнения (чтобы не сказать — снижения) единства Бога.
Появление Бога-Сына должно было очень болезненно отозваться на еврейском чувстве цельности, что бы ни говорил Бубер о близости этих учений. Но зато идея Завета с Богом в христианстве существенно выигрывает, приобретая трогательный личный оттенок, возвращающий верующего к самым начальным представлениям Книги Бытия. Также и перенос Царства Божия из реального мира в духовный защитил учение от воплощения в конечных формах и, таким образом, оградил его от вульгаризаторов всех направлений.
Возможно, что и апостол Павел, открыто противопоставивший веру делам, был вынужден к тому необходимостью еще больше смягчить парадоксальность учения, которое в руках реалистов быстро превращалось в сектанство ессейского толка. Сама эта необходимость — противопоставлять веру делам — рождается из той же потребности осуществить свой выбор в реальном мире, который настоящего выбора человеку не дает. Принуждаемый, вопреки своему чувству свободы, к жизни без выбора между добром и злом, человек само это безличное принуждение и весь связанный с ним реальный мир ощущает как зло. И вот, вместо выбора между добром и злом, возникает выбор между верой и делом.
Зилоты, опираясь на единство Бога и свободу воли, как отправные моменты принимали мессианизм и самое будущее как непосредственную функцию своей волевой деятельности и социальных преобразований в духе уравнительности. Возможно, близким упрощением общей концепции вдохновлялись и повстанцы Бар-Кохбы.
Можно только поражаться стойкости ортодоксов, донесших идеи еврейства во всей их полноте до наших дней вопреки столь мощному напору равно героических вульгаризаторов: детерминистов-ессеев и волюнтаристов-ревнителей. Если к этому еще добавить эллинизацию и христианство, которые с идейной точки зрения совсем не являются вульгаризациями, то само сохранение еврейства, как религии, кажется чудом.
Нам, наблюдавшим и пережившим, казалось, полное исчезновение и растворение еврейства и, затем, его неожиданное возрождение, это чудо представляется следствием того, что идеи, заложенные в еврействе как идеологии, суть характерологические особенности еврейства как народа или точнее как типа личности.
Эти идеи и особенности сохраняются не только вследствие целенаправленных усилий мудрецов и законоучителей, но, еще в большей степени, вследствие биологической и культурной жизни людей с такими особенностями (независимо от происхождения), передающимися от отцов к их детям.
На современном языке это означает, что библейская идеология экзистенциально близка определенному типу человека, часто реализующемуся в еврейском народе (хотя, быть может, не только в нем…)
XIX и XX века дали людям много новых возможностей для упрощения и вульгаризации первоначального библейского единства, но отнюдь не угасили страсти, из которых это первоначальное единство складывалось. И нимало не смягчили их безысходной несовместимости. Напротив, повысив роль сознания в жизни человека, наше время еще туже завязало узел.
Научный монизм, эволюционизм, удовлетворяя чувству цельности и однонаправленности времени, одновременно жертвует свободой настолько радикально, что его не устраивает и Бог как альтернатива детерминизму. Гнет научного детерминизма был так велик, что весь мир с восторгом ухватился за квантовую механику, как будто индетерминистский принцип родился в ней изнутри, а не был внесен тем же человеческим попечением. Эйнштейн потому и не мог примириться с квантовой механикой, что, сосредоточившись на идее цельности, не мог допустить случайности событий в микромире, нарушавшей его представление о гармонии.
Точно так же закономерно фанатик индетерминизма Лев Шестов вынужден был отказаться от науки и всякой надежды на благотворность действия вообще, разделить мир на видимый и потусторонний, жертвуя цельностью, чтобы утвердить безграничную свободу души и веру в будущее как в чудо.
Экзистенциалист Бубер создает концепцию «Я и Ты», направленную на совмещение свободы с единством и смягчающую волюнтаристские установки экзистенциальной философии, а 3. Фрейд строит фантастическую цельную систему идей, детерминистски определяющую и религию, и науку, и всякую деятельность вообще как прямую функцию физиологического фактора — подсознания.
Я не собираюсь называть все эти феномены проявлениями чисто еврейского духа, но несомненно, что все они коренятся в библейской идеологии.
Революция и Гражданская война в России дали возможность всем этим страстям выплеснуться в действительность в необычайно действенной, напоминающей эпизоды Иудейской войны, форме. Снова возникли широкие возможности для творческих вульгаризаций и еврейского социального экспериментаторства. Но теперь эти жуткие и грандиозные эксперименты проводились на расширенной основе вместе с русскими революционерами и контрреволюционерами.
Экономический детерминизм, анархизм, коммунизм, с одной стороны, и толстовство, веховство, богоискательство, с другой, рожденные и реализованные русской интеллигенцией, захватили массы евреев как решение их собственных внутренних вопросов. Такими они на самом деле и были, но на другом материале и уровне. Содержание вопроса зависит от того, кто его задает.
Понадобилось полвека, чтобы понять, что никто не решит наших проблем за нас, что решение, которое устраивает другого, может не быть решением для тебя, и что сходство людей не отменяет различия между ними.
Так вот для чего понадобилось нам прожить жизнь в России! Вот зачем нужно нам было подвергаться стольким превращениям и, в конце концов, остаться самими собой! Осознанием своей нерастворимости, своего коренного неустранимого свойства мы обязаны особенностям русского национального характера, которые так отличают его от типа европейца. Нужно было сначала, с младенчества, привыкнуть к тому особому типу сознания, которое свободу отождествляет со своеволием, чтобы, наконец, понять себя как человека, для которого свобода есть главное условие жизни.
Толстой, Солженицын и библейские пророки
Воспитанные на греческих мифах и христианской литературе, мы привыкли думать, что альтернативой монотеизму может быть только поли- либо а-теизм. Между тем, миллионы людей в течение многих сотен лет находились под сильным влиянием философски совсем иного образа мыслей — дуализма, который может вполне мирно ужиться и с атеизмом и с политеизмом. Категорически несовместим он только с единобожием.
Действительно, поверить в основанное на противоречии, биполярное строение Вселенной можно и без Бога — плюс, там, и минус, протон и электрон… Бог тут ни при чем.
И при вере в целый сонм гомеровских богов тоже, вполне возможно допустить, что боги разделились на партии: в «Иллиаде», скажем, Афродита и Арес стоят за Трою, а Гера и Аполлон — за ахейцев.
И — ничего.
Но невозможно без натяжки ощутить, что Бог один и одновременно, что их два — здесь наступает предел нашей интеллектуальной гибкости.
Кстати, в ивритской Торе так и написано, что Он один… Но уже в русском синодальном переводе сказано «един», что в отрицательной форме предполагает возможность дальнейшего расщепления, которое было весьма актуально в греческой литературе раннего времени. Христианство не случайно добавило сюда догмат троицы. Искушенный греческий разум очень рано ощутил необходимость смягчить противопоставленность Отца и Сына, которая больно ранила религиозное сознание первых христиан и соблазняла гностиков. Наличие двух Богоподобных персонажей слишком очевидно подсказывает мысль о их