более, чем «ура!». Хотя вряд ли он согласился бы кричать: «Дойчланд юбер аллее!».
Громадное большинство людей никогда не нуждалось в идеологии, чтобы продолжать свое существование. Однако, у них была религия. И для нормальной человеческой нужды в упорядоченности жизни (хорошие и плохие поступки, «свои» и чужие люди, рабочие и праздничные дни, свадебные и похоронные обряды) целые тысячелетия этого, как будто, было достаточно. Если в бою они и кричали «С нами Бог!», это означало не больше, чем «ура!». К тому же и противник обычно кричал то же самое.
Непрерывность жизни поддерживается нормой, но импульс развития ей придают ненормальности, отклонения. В пору всеобщего господства религий это были секты, толки, ереси. Тогда-то возник и новый лозунг «За свободу!», который уже отличал идейных бойцов от их противников. После серии европейских революций идейными бойцами стали все, и с отступлением религий, место вдохновляющих ересей заняли идеологии — нерелигиозные по форме системы мысли, задающие человеку общий подход ко всем явлениям жизни.
Как без религии отличить, что хорошо, а что плохо? Достоевский, например, считал, что это вообще невозможно. («Если Бога нет, то все позволено!».) Марксистсколенинская идеология, однако, давала нам исчерпывающую, хотя и чересчур простую, формулу: «хорошо все, что полезно для дела пролетариата». Многих это убеждало. А в чем состояло дело пролетариата? — Тут начинался туман, и меньше всех был способен ответить на этот вопрос сам пролетариат.
Не многим лучше обстояло дело и в сионизме. Когда после трех лет сионистской борьбы я прибыл в Израиль, со мной разговорился по душам уполномоченный правительства и спросил, почему, все-таки, я выбрал Израиль. Я не нашелся, что сказать, кроме того, что, мол, Израиль еврейское государство, и, поскольку я как раз еврей… Он засмеялся: «Вот, и неправда! Вы совсем не по-еврейски поступили. Настоящие евреи бегут в Нью-Йорк…» Потом он, правда, добавил: «Впрочем, я пошутил.» — Но во всякой шутке…
Хотя идеологии по форме не религиозны, в содержательной основе любой из них лежит произвольное, на веру принятое допущение — что дело пролетариата, допустим, стоит усилий или, что евреям действительно нужно государство.
Религии все-таки при этом опираются на авторитет и опыт тысячелетий. Человек уже рождается в той или иной вере, и ему не всегда приходит в голову проверять убедительность ее догматики. Идеологии же основаны на убеждениях, сложившихся в умах немногих оригиналов и сравнительно недавно. Знакомясь с новой идеей, человек обнаруживает себя перед ответственным личным выбором при острой нехватке данных. Никакая общая система мысли не может быть подвергнута опытной проверке. Сомнения и разочарования неизбежны. Идеология — не наука. Распространенность ее ничего не доказывает. Ее крушение ничего не опровергает.
Привлекательность и ценность первоначально принятого допущения (стоит ли пролетариат того, чтобы за него бороться, или еврейство, чтобы его сохранять) определяются на вкус, на глаз. Был ли сделан выбор по внутреннему влечению (в наше время это зовется экзистенциализмом) или заодно с окружающими (куда все, туда и я!) — он остается актом веры.
В XIX в. в моде были наукообразные теории развития общества. Идеологии тогда маскировались под науку. В результате, спустя полвека, когда мы стали свидетелями грандиозных судорог народов, классовая или расовая «теории» для многих служили оправданием их варварства. Это даже не значит, что в самих теориях не было смысла. Любая идеология подхватывает какие-то частные черты реальности и всегда имеет соприкосновение с природой вещей. У разума есть много путей упрощения реальности. Но нет разумного пути охватить действительность в ее целом.[9]
В конце XX-го века стало модно отрицать свою зависимость от идеологий, и потому мысль большинства людей попала в плен случайных впечатлений: поветрий в масс-медиа, обаяния кинозвезд и теле дикторов, кратких словесных формул («мейк лав, нот вор!») и местных колдунов. В науке, литературе и политике это зовется теперь постмодернизмом. Как выразил это уже цитированный Клиффорд Гирц: «Навязший в зубах постмодернизм подсказывает, что всякий разумный подход вообще должен быть отброшен как реликт поисков «сущего», абсолютного, вечного. Никаких общих заключений о культуре, традиции, идентификации или еще о чем-либо не должно быть. Есть только не укладывающиеся в общие схемы лица и события. Нас убеждают примириться с серией описаний, не связанных никакой последовательностью.».
Но тогда не следовало бы ожидать никакой последовательности и в людском поведении. Между тем, повсюду (и особенно в странах, где постмодернизм, как интеллектуальное течение, наиболее распространен) от современного человека настойчиво требуется неуклонная последовательность (даже упорядоченность) поведения, включающая следование законам, общепринятым нормам и просто предрассудкам окружающих. Чем меньше последовательности обнаруживается в истории, идеологии и культуре «цивилизованных» стран, тем больше ее взваливается на плечи «цивилизованного» гражданина, который должен быть теперь прямо фантастически дальновидным и сдержанным («политикалли коррект»), чтобы заслужить одобрение общества.
На самом деле человек не может обойтись без идеологии — т. е. организации его опыта в некой обобщающей (упрощающей) системе взглядов. Если не ожидать от нее слишком многого («марксистская теория всесильна, потому что она верна…») всякую более или менее когерентную культурную схему можно назвать идеологией.
Но можно также и теологией,[10] а в применении к массам, — и мифологией. Сто лет назад, чтобы стать марксистом, считалось необходимым изучать «Капитал», а сегодня любую «идеологию» можно подхватить из газетных заголовков. Это — совсем недалеко от громкого «ура!».
Тонкое филологическое различие между авторитетными идеологиями и популярными мифами, может, и заметно некоторым интеллектуалам, но совершенно неуловимо для большинства приверженцев. Демократический мир строится на мифах, которые овладевают массовым сознанием, и грозит обрушиться всякий раз, как влияние этих мифов ослабевает.
Для интеллигента дело не в том, чтобы пытаться (хотя бы перед самим собой) выдать эти мифы за точное знание, а в настоятельной потребности прочувствовать, какой из них в самом деле соприроден его душе и не мельтешить. Понимание мифологической природы своих посылок не должно приводить культурного человека к потере ориентации, а скорее к строго повышенному вниманию к основаниям своей культуры. Такое внимание, по видимому, только и ведет к осмысленному культурному творчеству. Оно дается не всякому. Целый спектр сосуществующих, (и часто несовместимых) мифологий незримо владеет сознанием людей, уверенных в своей освобожденности от всяких предвзятых идей. Это особенно верно в периоды кризисов и катастроф.
«Собачье сердце»
Об идеологии людей, которые отрицают свою зависимость от идеологии, лучше всего судить по текстам — историям, книгам или фильмам — которые среди них популярны. Как пишет другой современный исследователь культуры: «Общепринято рассматривать искусство изложения («нарратив») — песни, драму, роман — скорее как украшение жизни, чем как необходимость… Однако, мы сознаем нашу культурную принадлежность и наиболее ценимые верования именно в форме описания, причем часто захватывает нас не столько фабула, «содержание» рассказа, сколько искусство повествования… Рассказ о себе и о других — себе и другим — есть наиболее ранний и естественный способ организации нашего опыта… Люди приписывают миру смысл рассказом о нем. Они используют свою описательную способность для моделирования реальности… Мифы, сказки, истории суть инструменты мышления для конструирования значений..».
Культурный разрыв между европеизированным меньшинством и остальным народом в течение веков