счет слабых), либо коллективизм, необходимость и, соответствующий ему, культ равенства, вплоть до уничтожения инакомыслящих (т. е. относительно обеспеченное благосостояние слабого за счет обирания и угнетения сильных).
Неопытный читатель, возможно, удивится — зачем же такие крайности? Ведь «всем известно» и даже, говорят, понятно, что «моя свобода всегда кончается там, где начинается свобода моего ближнего» и пр. Однако стоит спросить: Ну, а где все-таки? Где она начинается, свобода ближнего? Кто это достоверно знает? Никакой собственной свободы, не за счет ближнего, в современных обществах нет. Может быть, ее не было и раньше. Может быть, никогда.
Даже у себя дома вы не можете открыть форточку, не задев прав окружающих. Уединиться на пляже или в лесу, не принеся ущерба другим, вам не удастся. Именно ваше присутствие нарушит их равное и естественное право на уединение в этом месте. Даже если вы туда и пришли раньше — это не основание для уверенности в своей правоте. Может быть, другие больше вас в этом нуждаются?
Устроиться на работу, открыть бизнес, не потеснив других, немыслимо. Рынок немедленно отреагирует и сместит все равновесие, задев интересы множества людей. А скольких людей (и мужчин, и женщин) вы лишили надежд на будущее счастье, женившись по своей воле? А скольких вы обездолили и подставили под удар, не женившись? Каждая ваша покупка в супермаркете вздувает цены, и каждый сэкономленный грош разоряет торговцев… Даже ваше дыхание в закрытом помещении докучает другим, а, между прочим, вся наша планета сегодня уже довольно тесно населена.
История позволяет высказать предположение, что и в древности дело обстояло не лучше. «Свободным» кочевым племенам бескрайних степей Евразии или Аравийской пустыни удавалось выжить только за счет удачливого грабежа «несвободных», цивилизованных обществ и систематического угона скота соседних, дружественных племен. Жалобы этих последних до нас, в основном, не дошли, вследствие их естественного (т. е. свободного) вымирания от голода. О более стесненных, знакомых нам, условиях городской жизни не приходится и говорить. Не плюнуть ли на все последствия и жить, как Бог на душу положит?
При разрушении традиционных обществ, взглядов и ценностей, ищущая социальная мысль действительно оказывается почти полностью свободна. По крайней мере, она свободна от «всем известных» истин. Не беда, что мысль эта иногда кажется нам странной. Часто, даже опасной. Важно, что она может позволить нам понимание. Понимание требует порой до некоторой степени отвлечься от реальности, чтобы ее упростить. В реальности все слишком переплетено и взаимосвязанно.
Идеи философов совсем не предназначены для следования им в обыденной жизни обычных людей. Так же, как эксперименты химиков и теории математиков не ведут к кулинарным рецептам и не предназначены для домохозяек. Идеи К. Маркса на Западе не привели (да и не могли привести) к «диктатуре пролетариата». То рациональное зерно, что в них содержалось пошло свободным обществам только на пользу. Частичное понимание (а на полное понимание не претендует никакая научная теория) механизма экономической жизни помогло демократическим партиям на Западе радикально улучшить положение слабых слоев населения.
Сама способность философствовать, т. е. взглянуть непредвзято на обыденные вещи вокруг себя, как раз и отчуждает мыслителя от всех остальных и часто делает невосприимчивым ко многим деталям бытия людей.
Как им стать свободными, если они именно этим бытием порабощены? Совместное бытие потому только и возможно, что предполагает в людях заметную долю конформизма. Этот конформизм и создает то эмоциональное единство, которое так ценят почвенники и так безжалостно разрушают рационалисты.
Как людям стать равными, если они от природы сугубо неравны? Природное неравенство противоречит этическому чувству и интуиции мечтателя. Идея равенства замечательно упрощает расчеты. На этическом максимализме и упрощении реальности построены все утопии.
Творческое мышление осуществимо, именно и только, потому, что оно позволяет свободно оперировать идеями вещей, безотносительно к их реальным воплощениям, как никогда не удалось бы поступить с самими вещами, вследствие их жесткой непроницаемости и многосторонней взаимозависимости.
Так, в тесной комнате нельзя запросто поменять местами диван и шкаф. Но на плане можно их расположить по-разному, и тогда уж, дождавшись генеральной уборки, вынести вон всю мебель и установить ее, наконец, в запланированном новом порядке. Однако, и новый порядок (такой удачный на чертеже!) может оказаться впоследствии неудобным.
Разлив радикальных идей после Французской революции привел не только к освобождению и уравнению в правах (например, евреев). Он привел также и к появлению новых ограничений свободы и нового неравенства. Вдобавок, если раньше человека угнетал живой, конкретный король, и он мог всласть ненавидеть своего помещика, то теперь он был порабощен не меньше (хотя можно все же думать, что меньше) безличным законом и вынужден ненавидеть какую-то ренту и прибавочную стоимость. Не лучше ли, не человечнее, добавить к ним какое-нибудь реальное человеческое лицо (опять, например, евреев!), которое оживило бы эту безотрадную картину?
Это вызвало новый поток идей. Теперь уже консервативных. Как идеи, многие из них оказались не хуже. Идеи Ницше нисколько не хуже идей Руссо. Идеи Кьеркегора и Шопенгауера не хуже идей Гегеля и Маркса.
Власть безличных сил, «отчуждение», стали всеобщим пугалом и личность, «воля к власти», «подлинность», аутентичность превратились в чаемый идеал.
Что может быть более подлинным, более индивидуальным, чем неограниченный произвол человека высшей судьбы, героя, смело дерзающего и умеющего повелевать? Что полнее может отменить отчуждение и эксплуатацию человека человеком, разрушить паутину власти слепых экономических сил, чем абсолютное равенство?
Обе крайние идеи пленяли интеллектуалов Востока и Запада. Во многих странах эти идеи не удержались в узком кругу и завладели умами множества людей. Может быть, и не все проникались идеологическими схемами до самой сердцевины. Во всяком случае, не сами философы. Но лесной пожар захватывает и зеленые, сырые деревья. Там, где этот пожар разгорелся, выгорело все вокруг.
Возможно, самым пугающим в этой идеомании оказалось то, что обе схемы при их конкретном воплощении проявились, как поразительно схожие феномены! И уже начинали это осознавать и понемногу сближаться…
Все политические проекты по мере их осуществления испытывают глубокие деформации, связанные со свойствами и сопротивлением своего человеческого материала. Лишь в стратосфере утопического мышления никаких затрудняющих преград быть не может. Творческие модели мыслителя не ограничены ни силой тяжести, ни прочностью опор. Из идей происходят очень красивые, рационально совершенные модели. Это вовсе не значит, что они смогут пригодиться для какой-нибудь человеческой практики. Как заметил Кант: «Человек — это кривое бревно, из которого невозможно вырезать ничего прямого». Я думаю, он пришел к этой горькой истине в минуту отчаяния, пытаясь внушить своему королю какую-нибудь хорошую идею.
Впрочем, никогда еще из самих идей и не вырастала социальная реальность. Так же как живую материю никто еще, пока что, не синтезировал химическим путем. Живое растет только из живого. Реальности растут из реальностей.
Реально вечное человеческое недовольство существующим порядком вещей. И столь же реальна всеобщая боязнь перемен. Реальна опасная агрессивность одних и пассивная трусость других. Переводя свои неясные побуждения с бессловесного языка инстинктов на высокий язык понятий, и те, и другие черпают аргументы из арсенала мыслителя. Но не мыслители задают импульс первоначальному недовольству. И не они пробуждают обоснованный страх перед изменениями.
«Инстинкт воина предшествует всякой идеологии и даже не нуждается в ней!.. Определенный сорт мужиков испытывает биологическую жажду войны и никакая «цивилизация» никогда не сможет изменить их природу». — Это говорил уже не один мыслитель, но никто не принял всерьез. Достоевский писал нечто подобное, приписывая это «человеку из подполья», сатирическому, так сказать, персонажу… Но в наше время «человек из подполья», не стесненный больше ни голодом, ни угрозой расправы вышел на поверхность жизни и двинулся к избирательным урнам.