возможности будут уже не слова. Мне рассказывал деревенский батюшка, что он неоднократно видел, как дети для забавы у убитых выковыривают глаза.
И таких несчастных ребят теперь, нужно думать, без счета.
Каждодневная жизнь
Как я уже сказал, осенью начался террор. Условия жизни стали еще тяжелее. В нашей теперь холодной, оголенной квартире было жутко. Электричество давали лишь с семи вечера, керосина и свечей достать нельзя было ни за какие деньги, и приходилось часами сидеть в потемках в бездействии со своими невеселыми думами, с минуты на минуту ожидая прихода грабителей и убийц.
Прииски и заводы перестали работать, и в правлениях делать было нечего. Я разрешил служащим на службу не приходить. Теперь целыми днями мы в квартире сидели одни. Люди перестали посещать друг друга и уже жили бирюками в своих логовищах. Да и говорить по- человечески уже постепенно разучивались. Говорили лишь о пище, об арестах, о расстрелах, о том, как добыть деньги.
Прислуга наша мало-помалу нас покинула. Оставалась только одна горничная жены, жившая у нас уже много лет, и ее брат-лакей. Но в одно прескверное утро и они заявили, что вечером уезжают в деревню, где делят земли, и уехали. И проснулись мы утром совершенно одни. Жена, не пивши кофе, чуть свет убежала в «хвост» за четвертушкой хлеба, я затопил благополучно печь и стал ставить самовар. Но справиться не умел. Обжог себе только руки. Накипятить воду не удалось. Оказалось, что, не зная дела, я влил воду в трубу для угля, а уголь положил, где полагается быть воде.
К счастью, явился нежданно-негаданно школьный товарищ сына. Увидев нас в таком беспомощном состоянии, он переехал к нам, стал топить печи, ставить самовар, ходить «в хвост». Жена стряпала и убирала комнаты, я месил тесто, мыл посуду, чистил платье и сапоги. Потом на помощь нам явилась и жена швейцара, и мы опять зажили большими барами, питаясь главным образом «пролетарской кровушкой».
Мое бегство
В течение многих недель я пытался достать необходимые бумаги, чтобы уехать в Таллин. Куда ни обращались, всегда оказывалось, что со вчерашнего дня право на выезд дает другое учреждение. Моя жена не желала ни при каких условиях ехать вместе со мной. Она хотела поехать в Ялту к внукам, но только на короткое время, пока все не утрясется и не придет в норму. На всякий случай, чтобы ей не пришлось жить в большой полупустой квартире по приезде, мы решили закрыть квартиру. Мы наняли две комнаты у нашего друга, жившего неподалеку, перевезли туда любимую мебель жены и устроили их уютно и красиво.
Мы надеялись выехать более или менее в одно время, но оказалось, что мне откладывать не приходится. Российское золотопромышленное общество было национализировано 34*, и к нам в правление на Екатерининскую явился комиссар (слесарь лет двадцати), заведующий всеми горными делами России, с двумя бухгалтерами-«спецами» и оравой красногвардейцев с ружьями, потребовал книги, отобрал кассу и заявил, что мы теперь служим у большевиков.
— Если не будете посылать припасы рабочим на приисках, будете расстреляны за саботаж, — предупредил он.
— Откуда мы возьмем деньги на припасы? — спросили мы.
— Откуда прежде брали, оттуда и берите.
— Но добытое золото теперь рабочие берут себе.
— Это нас не касается.
Бухгалтер ему что-то шепнул на ухо.
— Прежде, когда зимою золото не добывалось, откуда вы брали деньги?
— Нас финансировал банк.
— Пусть финансирует и теперь.
— Банки теперь национализированы.
— Ну, тогда финансируйте (слово это ему, очевидно, понравилось) сами. Но первая жалоба на саботаж против республики — расстрел.
Медлить уже нельзя было, и оставшиеся в Петрограде директора Безобразов, Клименко и я решили бежать. Жалобы на отсутствие провианта получались ежедневно. Не «саботировать» было физически невозможно.
Клименко с паспортом украинца уехал на Юг, Безобразов куда-то скрылся, меня отправить через Торошино без паспорта в Псков, уже занятый немцами 35*, взялся антрепренер. Для придачи мне еще более жалкого вида он велел несколько дней не бриться, запастись зелеными очками, вообще держать себя «подряхлее».
В назначенный день он явился за мною и, простившись с женою, я под вечер отправился с ним на товарную станцию Варшавского вокзала.
Антрепренер мой объяснил, что ночью отходит поезд с ранеными и больными немцами и поездная прислуга согласна взять меня зайцем, а немецкое посольство даст пропуск через границу. Но предстоят две трудности. Первая — попасть в вагон, куда красноармейцы пускают лишь записанных в списках после предварительной проверки у комиссара, вторая — не быть арестованным за неимением документов в дороге. Для того чтобы попасть в вагон, меры приняты, и это, вероятно, удастся. Второе более гадательно. Тут главным образом дело будет зависеть от моей находчивости. Он во время дороги будет невидим, но, насколько возможно, будет орудовать.
— Только знайте, — прибавил он, — если вас в дороге арестуют, я уже помочь не могу. Предупреждаю.
На товарной станции народу была масса. Все немцы. Дети, женщины, старики сидели на сундуках, лежали на полу. Проносили больных на носилках. Толкотня, суета, визг и плач детей. Проходил час за часом — поезд все не подавали.
Наконец явились «товарищи комиссары» с оравою красноармейцев и разместились у большого стола. Отъезжающие подходили к ним, предъявляли свои документы и по проверке и опросе, забрав свои чемоданы, направлялись к выходным дверям и вновь предъявляли свои пропуски какому-то свирепого вида красноармейцу. Я миновал стол, волоча свой чемодан по полу, тоже подошел к нему. Паспорта у меня не было, была только выписка из домовой книги, к которой я, по совету антрепренера, приложил печати разных акционерных обществ.
— Пропуск!
Я, приняв надлежащий вид, прикинулся непонимающим.
— Пропуск! — грозно повторил красноармеец.
Я подал выписку из домовой книги.
— Разве не слышишь — пропуск? Этой дряни не нужно.
Прикинувшись дурачком, я на ломаном русском языке начал лопотать несуразное.
— Пошел назад! — грозно крикнул страж.
— Что вы, товарищ, кричите, да еще толкаете больного немца, — сказал человек с повязкою красного креста. — Он, быть может, и по- русски не понимает. Спросите лучше у комиссара, записан ли он в роли. Без этого мы его и с пропуском в поезд не возьмем.
— Товарищ комиссар! — крикнул солдат. — Этот у вас записан?
— Есть! — отозвался комиссар. — Пропусти!
Я благополучно очутился в вагоне.
В немецком вагоне, очень чистом, с койками, были женщины, дети и два-три тяжелобольных. Рядом с моей койкой лежал умирающий старик. Он все пытался куда-то ехать, хотел встать — но подняться не имел сил. «Ida! Ida!» — жалобно повторял он. На второй или третьей станции он умер.