Кончили.
— Вы моему слову верите? — спрашивает княгиня.
— Твоему-то слову? Слову-то твоему?!! Да кому же верить, если не тебе? Тебе да не верить! Да что ты.
— Так вот что. Если меня кто-нибудь обидит, хоть одну скирду спалит, спалю и вашу и все соседние деревни. Поняли? Состояние на это потрачу, в Сибирь пойду, а сожгу дотла. Даю обет перед Богом. Не исполню, пусть меня гром убьет на месте. Смотрите! Вот крест кладу перед образом. А теперь ступайте по домам; разговаривать с вами больше не желаю.
Соседей всех разграбили, у нее и курицы не тронули.
Усмирение
В Лифляндской губернии и частично в Эстонии спалили около 800 хуторов. Многие помещики были убиты. Любопытная вещь заключалась в том, что интеллигенция была страшно расстроена, когда правительство наконец очнулось от летаргического сна и вмешалось. «Бедных крестьян» ужасно жалели. «Их нужно просвещать, а не усмирять», — говорили мудрецы. Совет недурен, да не вовремя сказан.
Правда, что и способы усмирения порой бывали азиатскими.
За несколько дней до смерти Дохтурова его двоюродный брат И.М. Оболенский, усмиритель харьковских аграрных беспорядков, с одушевлением повествовал о примененных им способах воздействия — и вдруг, взглянув на Дохтурова, прервал свой рассказ:
— Да ты мне, кажется, не веришь?
— Конечно, не верю, — спокойно сказал Дохтуров.









— Это почему?
— Да потому, что если только половина того, что ты рассказываешь, была бы правда, тебя бы давно посадили в сумасшедший дом на цепь.
Но он ошибся. Рассказ был от слова до слова правдив, и Оболенского посадили не на цепь, а хотя он на военной службе служил прежде лишь мичманом, произвели прямо в генерал-лейтенанты и отправили в Финляндию генерал-губернатором 7*.
Всеобщая забастовка
К осени 1905 года напряжение достигло крайних пределов. В Петербурге становилось жутко. Тысячные толпы рабочих наполняли Невский, препятствуя экипажному движению. Постоянные стычки с полицией, даже с войсками у Казанского собора, у Нарвских Ворот, у Технологического института и во многих других местах. Кавалерийские полки почти не возвращались в казармы и, ожидая беспорядков, ночевали то на одном заводе, то на другом.
Город точно на осадном положении. От заунывных, нестройных революционных напевов толпы тоскливо на душе. В сумерки досками наглухо забивают окна магазинов. Удары молотков бьют по нервам.
Вечером город вымирает. Обыватели избегают выходить из домов, освещать квартиры… ждут чего-то страшного, чего-то необычайного. Ходят слухи о введении военного положения… Говорят, что завтра ни воды, ни припасов не будет — и все запасаются, но многого уже в лавках нет. И тревога растет и растет. Прибывающие из других мест только усиливают состояние тревоги. Каких-то знакомых сожгли заживо, каких-то просто изгнали из их имений, никто ничего не знает про свое имущество… Может ли быть, что на окраинах уже воюют?
На приисках народ разбежался. В Баку поджоги, пожары, насилия над инженерами…
Какой-то Совет рабочих депутатов где-то заседает и днем и ночью, и власти перед ним пасуют. Говорят о каком-то всесильном Носаре 8* и еще, и еще о нем. Полиция выбивается из сил. Витте потерял голову. Типографии газет захватили рабочие и печатают манифесты.
Положение становится все тревожнее. Государь, несмотря на глубокую осень, переехал в Петергоф, где усилен был гарнизон. У берегов курсировали немецкие канонерки, присланные, как утверждали, Вильгельмом «на всякий случай» для помощи. Теперь как будто само правительство узнало, что время шуток прошло, однако для успокоения ничего не принимало.
И вдруг, точно по властному мановению незримого жезла, все остановилось. Перестали ходить поезда, перестали действовать телеграф, телефон, почта, конторы, магазины, фабрики; школы закрылись. Погасло электричество.
В России жизнь остановилась. Жуткое, страшное, но поразительное свершилось.
Всеобщая забастовка миллионов народа. Столь мощного проявления протеста мир еще не видел.
Вечером 17 октября по улицам мчался автомобиль. В шм-стоял неизвестный, махал шляпой. «Конституция! Царь подписал конституцию!» — задыхаясь от волнения, кричал он. Проходящий полицейский офицер остановился, снял шапку и перекрестился.