В обществе и даже близких ко двору кругах повторялись слова — «так дальше продолжаться не может». Шепотом говорили о необходимости дворцового переворота.
В беседе о XVIII столетии, о частых дворцовых переворотах того времени один из близких к Царю высказал мнение, что эти перевороты были только неизбежным полезным коррективом абсолютизма. «Они менее вредны, чем революция», — прибавил он. «Так за чем же остановка, Ваше Величество?» Мой собеседник, делая вид, что он не слышал вопроса, с удвоенным вниманием продолжал рассматривать старую миниатюру, которую держал в руках! «Да, да! Восемнадцатый век не чета двадцатому. Тогда были сильнее люди, теперь только тряпки. Тогда умели действовать, теперь только рассуждать».
Столыпин
Еще в 1906 году явился сильный человек, Столыпин. На вновь назначенного министром внутренних дел было сделано покушение, но он уцелел 17*. Но через три года Столыпин стал премьер-министром 18*, взялся за созидательную в широком масштабе работу. Взялся за разрешение земельного вопроса. На Столыпина в Думе началась травля.
С отцом Столыпина 19*, двоюродным братом моего друга Дохтурова, я в Вильно был близко знаком, и его самого, тогда еще юношу (он родился в 1863 г.), нередко видел. Как его отец, он был талантлив и энергичен и, как оказалось, как и отец, не терпел возражений и, встречая отпор, терял нужное для государственного человека самообладание и чувство меры. Конституционные права Думы и Государственного совета были им нарушены; некоторые ему неудобные члены из Совета удалены. Дабы провести в угодном ему смысле вопрос о земстве в западных губерниях, он прибегнул к недостойному приему 20*.
Столыпин в Киеве был убит сотрудником охранного отделения, и власть снова попала в беспомощные руки.
Франция в начале войны
Весною 1914 года жена уехала на воды в Киссинген; я, по своему обыкновению, — в Виши. На этот раз я избрал путь через Стокгольм, где узнал об убийстве австрийского эрцгерцога в Сараеве. Что Австрия воспользуется этим случаем для давно ей желанной войны, никому, не только профанам, но и политикам, в голову прийти не могло. Мне несколько раз доводилось встречаться с Берхтольдом 21*, нынешним министром иностранных дел Австрии, когда он был послом в Петербурге. На меня он производил впечатление человека обычного — образованного и очень спокойного. Трудно было поверить, что такой мягкий, каким он казался, и ровный человек мог толкнуть свою страну в такую безумную авантюру.
Когда я приехал в Виши, у меня начался сильный приступ подагры, я слег и пролежал месяц. Известия становились все тревожнее, и русские задавали себе вопрос, продолжать ли лечение или возвратиться домой. Петр Николаевич Дурново 22* запросил телеграммой Сазонова 23*, министра иностранных дел, как быть. Ответ был успокоительный: «Можете спокойно продолжать лечение. Причин для беспокойства нет». Но когда я послал в банк получить деньги по моему аккредитиву, в выдаче отказали. Вечером доктор пришел ко мне. «С минуты на минуту ждут, — сказал он, — объявления мобилизации. Здесь все гостиницы будут обращены в военные госпитали. Последний курьерский поезд в Париж уйдет завтра вечером, уезжайте! Я уже просил оставить для вас отделение» 24*.
Мне повезло — я купил билет в последнее оставшееся спальное купе. На другой вечер меня прямо с постели доставили на вокзал. В этом же вагоне ехал мой приятель, генерал Бибиков с семьей; без них я пропал бы. Ни стоять на ногах, ни шевельнуть рукой я не мог. Перед вокзалом толпились тысячи людей; билетов больше не выдавали; на станцию не пропускали; в приеме багажа, даже имеющим уже билеты, отказывали. Но звание Бибикова, «генерала союзной нации», устранило все препятствия. После многих часов томительного сидения на чемодане под дождем нас какими-то задними ходами провели на платформу.
Подали поезд, и вагоны были взяты приступом. Но и тут французы вели себя не как дикари. Вторгаться насильственно на чужие места никто и не пытался, но вначале в купе появился какой-то немолодой больной мужчина и со слезами в глазах спросил, не могу ли я пустить его в купе. Потом появилась плачущая дама с детьми, и, наконец, появился Бибиков с сыном. Молодая, покрытая мехами и бриллиантами американка уселась в моей уборной и, несмотря на энергичный протест, свою позицию сохранила. В проходе на полу улеглись ее подруги. Так мы промчались до самого Парижа.
Там на вокзале газетчики уже выкрикивали объявление Германией России войны. Приказы о мобилизации были расклеены на стенах. Париж объявлен на военном положении. Ни носильщиков, ни автомобилей, ни фиакров не было. И моторы 25*, и лошади уже были реквизированы. Люди призваны. Из гостиниц мужская прислуга исчезла. Гости сами за едой ходили в кухню.
У Бибиковых в наличности было франков сто, у меня и того меньше, по нашим аккредитивам не платили. Занять было невозможно. Даже миллиардер Вандербильдт прибыл в Париж с несколькими франками в кармане. Приехал он из Контрексевиля в третьем классе, заняв деньги на дорогу по франкам у знакомых американцев. Больше всех ссудил его собственный его лакей; у счастливца было целых тридцать франков. Занятые у соотечественников деньги Вандербильдт, ссылаясь на то, что на них расписки не выдавал, возвратить отказался, но купил пароход и всех своих кредиторов даром перевез в Америку, предварительно доставив их в порт отправления в экстренном поезде и уплатив их счета в гостиницах.
В Париже русских набрались тысячи; положение их было отчаянное. Должен отдать справедливость нашему посольству, оно делало, что могло, дабы им помочь. Были организованы даровые обеды для неимущих, выдавались пособия — незначительные ссуды. К сожалению, должен также констатировать, что многие из наших соотечественников, особенно из молодежи, вели себя некорректно, требовали невозможного, возмущались посольскими порядками, чуть ли не ругались.
В больших гостиницах было объявлено, что русские, как союзники, могут по счетам сейчас не платить. Платежи отсрочивались до окончания войны.
Париж принял необычайный вид, он стал похож на большой провинциальный город: автомобили и фиакры в первые дни мобилизации отсутствовали. Кроме юношей и стариков, на улице мужчин не в военной форме видно не было. На шумной улице de la Paix обыватели в туфлях и халатах у своих дверей распивали утром кофе, точь-в-точь как в глухих городках. Улицы стали значительно чище, чем обыкновенно. Газеты и окурки уже к вечеру не валялись на панелях. Везде были расклеены объявления: «Мести и убирать улицы некому, просят соблюдать чистоту».
Парижанин верен себе и теперь не упускал случая побалагурить. Помню надписи на некоторых закрытых лавках. На одной, где продавали тюфяки, значилось: «Пока я вернусь, и на старых ваших тюфяках можете спать спокойно. Я, тюфячный мастер Дюран, буду охранять на французской границе ваш сон». На другой, где продавали щетки и метлы, значилось: «Метел в Париже больше нет, их увезли, чтобы из Франции вымести врага».
В 1870 году, в день объявления войны, я также был в Париже. Как тогда все было иначе! То, что тогда происходило, ни энтузиазмом, ни подъемом духа назвать нельзя было. Это было сумасшествие, беснованье, взрыв неукротимого самохвальства и шовинизма. Крики «а Berlin», ругань по адресу Германии, дикие вопли — даже тяжело было смотреть 26*. Теперь Париж был совершенно спокоен. Ни шовинизма, ни диких выходок, ни бахвальства. Войну встретили как неизбежное зло с чувством покорности и достоинства. «Это несчастье, — говорили французы, — но мы