навстречу, повиснет на шее, как тогда после туманной робинзонады, будет размазывать по щекам счастливые слезы. Это ведь Женька – дикая собака Динго. Она любит его, и в этом весь фокус.
Булатов постучал, затем нажал ручку и толкнул дверь. Она была не запертой. Минуя сени, он постучал в следующую дверь. И снова, не услышав ответа, надавил на нее плечом. В прихожей на всю катушку гремел радиоприемник, по «Маяку» транслировали интермедию Аркадия Райкина «В Греческом зале, в Греческом зале…»
То ли услышав стук двери, то ли вопрос Булатова – «Есть ли кто в доме?» – из лаборатории вышел Женькин отец, Дмитрий Дмитриевич. Не удивившись появлению Булатова, он протянул ему руку и, сдвинув на лоб очки, тихо спросил:
– Вы их не встретили?
Булатов не понял, о ком речь.
– Евгения наша тяжело заболела, – сказал Дмитрий Дмитриевич. – Вчера за живот схватилась, все успокаивала нас, пройдет, мол. А ночью начался жар, температура под сорок, бредила, вас звала… Пришлось радировать в Алайху, сегодня прислали вертолет. Ангелина Ивановна с нею, а мне нельзя, кто-то должен быть здесь.
– Температура прошла?
– Плоха она, Олег Викентьевич, – сдерживая боль, сказал Дмитрий Дмитриевич. – Значит, вы разошлись в поселке? Наш фельдшер подозревает аппендицит. Вот ведь беда какая. Ребенок, а уже аппендицит. Уж хоть бы все обошлось.
Булатов увидел, как по ложбинкам глубоких морщин на его лице извилисто блеснула влага. И в тот же миг в нем самом что-то дрогнуло внутри, обожгло недобрым предчувствием: вот она, расплата за беспечность! Он сразу понял, и почему она за живот схватилась, и почему так подскочила температура, и какие непоправимые последствия могут быть.
– Мне надо немедленно туда, – решительно сказал Булатов. Он уже проклинал свою необъяснимую эгоистичность, проклинал тот миг, когда удержал себя от вопроса коллеге: «За кем летит вертолет в Устье?» – Подскажите, Дмитрий Дмитрич, как мне быстрее попасть в Алайху?
– Катера ни сегодня, ни завтра не будет. Вертолет за вами не пришлют. Не знаю.
– А изыскатели? Зуев?
– Зуев в Москве. Без него не получится. Только разве на моторке. Но уже вечер. В ночь идти по Индигирке нельзя на таком суденышке. Севу надо попросить. На рассвете выйдете, к вечеру будете в Алайхе.
Через час Булатов был на пристани у Хрустальной горки. После переговоров с Дмитрием Дмитриевичем Сева хмуро посмотрел на Булатова и показал на широкую застланную тулупом лавку.
– Пока поспите. Выйдем рано. Дорога будет трудной.
Он лежал с закрытыми глазами, не понимая, спит или бодрствует. Пропало ощущение времени, смешались сон и явь, смешалось виденное с придуманным; он куда-то летел и плыл, болтал с Ариной и слышал угрюмое ворчание Севы. И словно пневматический молот, забивающий сваи в грунт, в сознание стучалась собственная мольба: успеть, успеть, успеть…
Уже не раз и не два Булатов потихоньку (чтобы не сглазить) благодарил судьбу за то, что она вела его по жизни легкой стезей. Она и вправду была благосклонна к нему, прямо потворствовала в большом и малом: увлекла любимой работой, не отягощала бытом, помогла встретить таких друзей, как Коля Муравко и Аузби Магометович, обеспечила приличную карьеру и, наконец, одарила любовью. Конечно же, на судьбу ему плакаться грех.
Тогда почему она так жестоко отвернулась от него? За что наказала? Ведь без единой задержки, прямо за руку тащила тогда его в Устье, а когда он был в трех шагах от Женьки, вдруг отступила и оставила одного. Почему?! Почему не позволила быть с нею рядом в тот момент, когда больше всего на свете ей нужен был именно он?
Что это – грозное предупреждение или расплата за беспечность? Скорее – и то, и другое. Разве он имел право забыть, что болезнь только отступила, только дала небольшую передышку? Забыть, что он врач, и эгоистично пройти, не услышав крика о помощи? Конечно, такого права он не имел. Просто рядом с Женькой он напрочь забыл вообще обо всем. Вот за эту забывчивость, наверное, судьба и не пощадила его. Сколько уже времени минуло, а перед глазами так и стоят те черные тулупы на носилках. И не их ли черная тень выбелила его буйную головушку?
Он ждал лета. Ждал его со страхом и надеждой. Ждал и мучился только одним вопросом: простит ли Женька его, захочет ли простить?
14
Самолет вошел в густую облачность, и ощущение скорости исчезло. Сплошная серая масса пеленала крылья, клубилась возле иллюминаторов, волосяными струйками выписывала узоры на стеклах. И вдруг, как взрыв, как чудо – ослепительный солнечный свет, ярко-синее небо, а под самолетом – сверкающие белизной, рельефные, как скирды хлопка, облака. Они с реактивной стремительностью отлетали назад и вниз, меняя свои причудливые, как в фантастическом кинематографе, очертания и размеры, возвращая пассажирам чувство полета на скоростном современном лайнере.
– Летим, братцы-кролики, домой, – сказал безрадостно Паша Голубов, будто хотел на слух проверить, соответствует ли звучание сказанных слов скрытому в них смыслу.
«Летим домой», – повторил Ефимов про себя. И странно, еще секунду назад молчаливо упрекая Пашу Голубова за печальную интонацию, сам тоже не почувствовал радости возвращения. На сердце была грусть. Необъяснимая, похожая на возрастную усталость. А на языке все вертелся вопрос: а где твой дом? Где он, тот причал, к которому человек всегда привязан невидимыми нитями родства, всегда с нетерпением ждет часа, когда ступит на его скрипучие доски, припадет грудью к теплой земле? Через час самолет пересечет невидимую границу, и Паша снова скажет не без грусти – вот мы и дома. Но это их общий дом. А где тот, единственный и неповторимый, дом, принадлежащий только тебе?
Может, в авиационном гарнизоне, где у Ефимова были Муравко и Юля, Новиков и Чиж, где он пережил счастливейшие мгновения от возвращенной любви, от встречи с Ниной? Но в гарнизоне этом он уже никого не встретит, ничего не найдет. Разве только обелиск над могилой Чижа.