находятся за пределами человеческой юриспруденции, – продолжил судья. – Наши законы могут требовать от людей, чтобы они были честными. Но никакой закон не может потребовать от человека героизма.
Он выдержал еще одну паузу, потом набрал в легкие воздуха и сказал возмущенно:
– А теперь представим себе человека, которому приходится бороться в точке координат, которая расположена за пределами морали, за пределами географии. И представим себе к тому же, что его действия спасают весь род человеческий от опасности страшнее оспы или немецких орудий. Можем ли мы осуждать его за то, что в пылу этой схватки он потерял двух товарищей?
Судья откинулся на спинку стула. По словам Нортона, он смотрел в потолок клуба с таким выражением, какое, наверное, было на лице Моисея, когда Бог вручил ему скрижали. Потом он произнес:
– И я могу сказать только одно, и мне не стыдно признаться в этом прилюдно: пока я судья, никто не будет осужден за подобные действия.
И публика за круглым столом нестройно зааплодировала, стуча двумя пальцами. Можно ли было сомневаться, о ком говорил судья? С этого дня Нортон видел свою задачу только в том, чтобы блестяще выступать во время заседаний; оправдание Маркуса должно было превратиться в его огромный профессиональный успех.
Все это Нортон объяснил мне немного позже, когда мы вышли из зала суда. Однако в тот момент, когда судья произнес знаменитую фразу: «И с этой минуты обвиняемый может свободно покинуть этот зал», наш восторг едва не возымел весьма печальные последствия. В какой-то степени ответственность за такой финал лежит и на мне. Книга стоила мне таких огромных усилий, а освобождение Маркуса казалось таким маловероятным, что я не удержался и перескочил через перегородку, которая отделяла меня от скамьи подсудимых.
– О, Маркус, как хорошо! – воскликнул я, сжимая в объятиях его хрупкое тело.
И в этот момент я понял, что никогда не делал этого раньше, – наши тела соприкасались сейчас впервые. Мой прыжок застал врасплох охранявших Гарвея полицейских, однако они не стали мешать мне. По правде говоря, они и не могли этому воспротивиться. Маркус стал свободным человеком, и его мог обнимать кто угодно.
В этом объятии смешивалось множество чувств, и некоторые из них были противоречивы. Кто мы, люди, такие? Точки во времени и пространстве. И в этой точке времени и пространства, такой маленькой и уродливой, в этой точке, которая звалась Маркусом Гарвеем, были заключены вопросы, которые непосредственно затрагивали меня.
Я хотел верить в то, что та борьба, которую я вел с самим собой, пока писал книгу, имела задачу за пределами литературы: освобождение Маркуса Гарвея. Но объективно успешное решение этой задачи удаляло меня от Амгам. Нетрудно догадаться, что предпримут влюбленные сейчас. Я бы на их месте сбежал на какой-нибудь красивый островок в океане, почти не посещаемый людьми, чтобы никто не задавал лишних вопросов о коже или глазах Амгам. Несмотря на это, мне не было грустно. Обнимая Маркуса, я понял, что счастье, которое я испытывал, оттого что помог его освобождению, затмевало грусть из-за потери Амгам. В голову мне пришла мысль: может быть, книга не только послужила освобождению Маркуса, но еще и сделала своего автора лучше, чем он был раньше.
Но оставим в покое мои чувства. Когда судья провозгласил, что Маркус невиновен, в зале раздались радостные крики. Увидев, что я перескочил через перегородку, которая отделяла меня от Маркуса, публика, не долго думая, устремилась вслед за мной. Мой восторг послужил примером для подражания, всем хотелось дотронуться до героя. Беда была в том, что ликование вызвало людскую лавину. Как вы помните, зал был набит битком, и сотни людей следили за последними заседаниями процесса с улицы. Когда суд закончился, двери открылись. Но люди, которые находились внутри, не вышли на улицу, вместо этого в зал хлынул поток с улицы.
Ликование превратилось в ситуацию действительно опасную. В суде было только четыре смотрителя да два полицейских, охранявших Маркуса. Что могли сделать эти люди против людских волн? Судья снова и снова стучал своим молоточком и имел при этом весьма жалкий вид. В этом молоточке отразилась суть всей судебной власти. Сейчас, когда никто не хотел или не мог подчиняться ей, стала ясна вся ее ничтожность. Что было в конце концов главным атрибутом судьи? Деревянный молоточек, которым нельзя было даже колоть орехи.
С каждой минутой нас все больше оттесняли к стене. Если кто-либо или что-либо не остановит людей, мы умрем, задавленные толпой. Даже огромный стол, за которым председательствовал судья во время заседаний, упал под напором людской лавины. Маркус, судья и я в конце концов оказались на этом перевернутом столе из красного дерева. Он плавал среди моря тел, как шлюпка во время кораблекрушения. Нам еще повезло, что мы смогли туда забраться. Вокруг нас толпились задыхающиеся тела, люди просили о помощи, но не могли двинуть даже рукой. Те, кто стремился войти в зал, не понимали, какая опасность всем грозит. Они продолжали напирать с упорством баранов. Все мы вели себя как безмозглые скоты. Все? Нет.
Когда гибель казалась неизбежной, раздался голос, который перекрыл другие голоса. Это был Нортон. Он не говорил, а пел. Я не мог поверить, что столь серьезный человек, адвокат, во время катастрофы вдруг ни с того ни с сего мог запеть. Мне послышалось, что он пел национальный гимн, и мое изумление выросло еще больше. Нортон пел «Боже, храни королеву» среди океана людских тел!
Он прекрасно знал, что делал. Сначала гимн подхватила толстая женщина, которая во время скучных заседаний вязала крючком. Ее голос оказался гораздо более нежным, чем можно было подумать, судя по ее фигуре. Потом запел какой-то мальчишка, который наверняка выучил гимн во время войны. Нортон размахивал рукой, точно греб на лодке, приглашая всех подпевать ему. Постепенно бурный поток успокоился, и возбужденная толпа превратилась в организованный хор. Опасность заключалась не столько в самой толпе, сколько в движении этой толпы. А музыка заставила всех нас остановиться. Все пели. Даже я! Неожиданно я обнаружил, что у меня саднит горло и что я пою «Боже, храни королеву» с глубоким чувством, которого никогда не испытывал раньше ни по отношению к Богу, ни по отношению к монархии.
Маркус стоял во весь рост на поваленном столе, на глазах у всей толпы, и возвышался над ней. Все взоры были прикованы к нему. Лицо его было сморщено, и он рыдал навзрыд. Опасность испарилась точно дьявол, которого изгнали из тела. Должен признаться, что по щекам у меня текли слезы. Потому что этот зал, набитый битком, в тот момент стал не просто помещением судебного ведомства. Он превратился в храм, где тысяча человек изливала свои самые благородные чувства. Там были мужчины и женщины, дети и старики, зеваки, которые просто пришли поглазеть на представление. И среди этих любопытных, богатых и бедных, святых и грешных, возможно, были даже немецкие шпионы, страдавшие от скуки. И всех нас объединял гимн, который в ту минуту олицетворял даже не британскую монархию, а нечто более значительное. Все пели и в этой песне выражали свое убеждение в том, что самый благородный инстинкт человека есть любовь к слабому. И в этот день, как это ни странно, любовь к слабому одержала неожиданную победу над самыми могучими силами вселенной. Я так расчувствовался, что чуть было не