просматривалась полностью; его поза была спокойной и несколько расслабленной. По краю овала шла надпись, сделанная от руки, и я смог разобрать слова: «Уильям Кравер во время веселого праздника своего двадцатипятилетия». Молодой человек на портрете был одет в белое с ног до головы. Даже туфли сияли белизной. Фотография не отличалась контрастностью, но я готов поспорить, что волосы Уильяма были такими же светлыми, как его туфли.
Его лицо казалось вытянутым вперед, как голова лисицы. Он сидел в кресле стиля ампир, закинув ногу на ногу, и смотрел на какой-то предмет вне поля видимости аппарата. Я уже говорил, что трудно найти человека с совершенно одинаковыми глазами. То же самое можно сказать о двух половинах лица: они никогда не бывают абсолютно одинаковыми.
Уильям Кравер представлял собой исключение из этого правила: обе части его лица были симметричны, как правая и левая стороны тела паука. Он держал сигарету и казался не просто обычным курильщиком, а этаким укротителем табака, словно все предметы, вступавшие с ним в контакт, превращались в его безусловных и давних сообщников. Уильям улыбался, и я понял, что главной чертой личности этого человека, вступавшего в тот день во взрослую жизнь, была хитрость.
– Если бы люди осознавали, какой риск несет с собой отцовство и материнство, они бы отказались иметь детей. Но это бы означало конец света, а мы не желаем, чтобы мир погиб. Не так ли, господин Томсон?
– Нет, генерал. Конечно нет.
Герцог рывком отдернул занавески и, оправдывая свой отказ от моего предложения в начале нашей беседы, сказал:
– Мне не нравится на них смотреть.
За занавеской оказалась дверь, которая вела на большую веранду. Мы вышли наружу. Кравер вдохнул воздух полной грудью. Отсюда можно было видеть все владения герцога. Его дом имел форму круассана, и веранда, где мы находились, располагалась в центральной части этого прочного сооружения. Два рога круассана превращались в стены, которые ограничивали обширный сад. Войти в него можно было через ворота в решетке, соединявшей два кончика круассана.
Кравер задал вопрос, словно обращаясь к самому себе:
– Зачем люди стремятся к счастью?
– Не знаю, мой генерал. – Я затруднялся ответить ему. – Мне всегда казалось, что счастье – это самоцель.
– Вы ошибаетесь. Мы хотим достичь счастья, чтобы оставить его потомкам.
Неподалеку мы заметили человека, который не спеша вел коня в конюшню. Было слышно, как копыта животного размеренно цокают по булыжникам, и этот звук в сочетании со звоном струй фонтана ласкал ухо. Чуть дальше, у правого флигеля, виднелось некое подобие хижины, построенной из неочищенных от коры и сучков бревен. Кравер рассказал мне, что в детстве Ричард часами играл там. К левому концу здания примостилась белая беседка. Уильям, по словам Кравера, часто использовал ее, чтобы добиться расположения очередной пассии. (Какая грустная улыбка мелькнула на губах герцога, когда он показывал мне оба эти сооружения!) На половине пути между хижиной и беседкой, как раз напротив входа в дом, рос дуб. Дерево было таким огромным, что в его стволе сделали проход. Я сам прошел через это дупло, направляясь по дорожке к дому.
– Убийцы – самые страшные воры. Они крадут у людей самое ценное, что у них есть, – их прошлое и будущее.
Кравер больше не испытывал ко мне враждебности. Он оперся руками на перила балкона. Сейчас его голосом говорило отчаяние. Способны ли мы представить себе стон дерева, сраженного убийственным топором? Я представляю себе его плач с того дня, когда герцог Кравер произнес:
«Посмотрите вокруг, господин Томсон, посмотрите внимательно. Все это умрет вместе со мной».
4
Детство Маркуса и его счастье кончились одновременно. Наступил день, когда мужчины перестали умиляться его театральным представлениям, а женщины больше не плакали. Никто не хлопал в ладоши: зрители уже не видели перед собой ребенка, читающего монологи Шекспира. Маркусу было в то время семнадцать или восемнадцать лет. Он даже не мог представить себе, с какой скоростью разрушится его мир.
Доходы труппы пошли на убыль, а ссоры случались все чаще. Марта заболела. Жар не позволял ей подняться и выйти из шарабана, и, когда она кашляла, на платке оставались черные и алые следы мокроты.
Маркус стал невольным свидетелем бегства своего отца. Однажды ночью, когда он спал под тарантасом, пристроившись рядом с Пепе, его разбудил шум. Это был Мирно. С мешком на спине он бежал быстро, словно вор, только что обокравший какой-то дом. Отцу и сыну больше никогда не суждено было увидеться.
Не мое дело сейчас осуждать Мирно Севича. Но получилось так, что Маркус остался на свете один. Не прошло, наверное, и шести дней после бегства отца, как умерла Марта. Весь мир Маркуса рухнул менее чем за неделю. Власти ближайшего городка позаботились о похоронах Марты, а медведя Пепе они отправили на живодерню. Маркус рассказал мне об этом совершенно бесчувственным тоном.
Безусловно, местные власти поступили достаточно гуманно по отношению к безвестному сироте. После похорон Марты Маркуса приютили в приходской церкви. На шахтах в то время были нужны рабочие руки. Однако Маркус выдержал недолго: существование под землей пришлось не по душе юноше, взращенному на воле. Два месяца спустя он выбрал жизнь, полную приключений. Возможно, он поступил правильно: в том городке было немало молодых людей, страдавших силикозом, худых, как щепки, с впалыми щеками и огромными лиловыми мешками под глазами. Одним словом, тот короткий период оставил больше строчек в моих записях, чем воспоминаний в голове Маркуса. Когда его попросили зарегистрироваться в муниципальном реестре, он записался как Маркус Гарвей, а не как Маркус Севич. Причину такого решения вы уже знаете.
Он странствовал, беспорядочно меняя планы, с запада на восток, считая Лондон смутной целью своего путешествия. По дороге ему приходилось подрабатывать на разных фермах, но ни на одной он не задерживался больше двух или трех недель. Таким образом однажды он оказался в поместье герцога Кравера.
Ему предложили неплохой заработок, постель, крышу над головой и пропитание. До Лондона оставалось