вверх по ее брюкам. На снежно-белом фоне насекомые были прекрасно видны. Маркус накинулся на нее:
– Почему ты меня не послушалась? Ведь говорил же я тебе! Нет-нет, так ты их не стряхнешь. Их надо снимать одного за другим, иначе они не отцепятся. Знаешь, от укуса муравьев бывают даже судороги.
Маркус проклинал самого себя. Он должен был предвидеть, что, отпуская девушку, не получит ничего, кроме неприятностей. Следить одновременно за ней и за кухней было невозможно. Но привязывать ее снова в палатке он тоже не хотел.
– Посиди здесь немного, пожалуйста, – попросил ее Маркус.
Вскоре он вернулся.
– Вот, смотри! – Он сел рядом с ней под деревьями и протянул фотографию.
Девушка уткнулась в нее носом. Она рассматривала изображение, придвинув картон к самым глазам.
– За всю жизнь я не встречал друга лучше, чем этот зверь. Его звали Пепе, он медведь, и это единственная его фотография, которая у меня сохранилась. – Маркус вздохнул. – По правде говоря, никаких других фотографий у меня нет. А мне бы так хотелось иметь снимок моей матери. А у тебя есть фотографии твоей мамы? Нет, конечно же нет; какой я осел, что задаю такие дурацкие вопросы. – Гарвей показал на голову зверя. – Посмотри, какая на нем феска! На Пепе всегда ее надевали, когда он танцевал, и ему это очень нравилось. По фотографии не видно, но феска была красная. Как у Пепе. Я хочу сказать у Пепе-негра – того черного господина, которого ты знаешь; он спит со мной в одной палатке. Раньше я тоже спал с Пепе, с Пепе-медведем, я хочу сказать. Черный человек Пепе тоже хороший, но он для меня не такой хороший друг, как медведь Пепе. Тебе нравится моя фотография?
Он вдруг подумал, что его собеседница, вероятно, не знает ни одного слова на том языке, на котором он произнес свою тираду, и спросил ее:
– Ты ведь поняла меня, правда?
Мне вспоминается, что Маркус, рассказывая мне об этой сцене, скорчил неуверенную гримасу, словно до сих пор сомневался, поняла ли она его.
Я готов был поспорить на что угодно, что она все поняла.
Во время нашей следующей беседы я решил нарушить хронологическую структуру своих записей. Я предпочел сконцентрироваться на одном персонаже:
– Расскажите мне о ней.
– О ком? О белой девушке?
– Да. О белой девушке.
Маркус покрутил головой из стороны в сторону; это движение всегда выдавало его сомнения.
– А нам обязательно надо о ней говорить? – спросил он с некоторым раздражением.
Ему хотелось уйти от этого разговора. Но мое положение давало мне некоторые преимущества:
– Да, Маркус, – сказал я непреклонным тоном, – думаю, что надо. Я хочу поговорить о ней.
По словам Маркуса, ее звали Амгам. Я потребовал, чтобы он восстановил во всех подробностях ту сцену, во время которой она ему представилась, и пришел к выводу, что, скорее всего, это не настоящее ее имя. Должно быть, оно родилось в результате лингвистического недоразумения. Гарвей рассказал, что однажды вечером девушка протянула руку, указывая на него, и произнесла:
– Амгам.
– Амгам? Я – Маркус, – сказал он.
Но, когда я потребовал от него подробностей, Маркус сказал, что в тот вечер он зажег газовую лампу. Белая девушка была поражена, как будто спичка была волшебной палочкой. Пламя танцевало за стеклянными стенками, а она смеялась. Потом поднесла ладонь, широкую, с шестью невероятно длинными пальцами, к отверстию стеклянного колпака и сказала:
– Амгам.
Маркус тогда подумал, что протянутая рука означала обращенный к нему вопрос, но, видя мои сомнения, тоже стал колебаться. В конце концов мы пришли к заключению, что девушка просто исследовала огонь лампы, она не представлялась Маркусу, а просто называла сей предмет на языке тектонов. Но тогда Гарвей решил, что она таким образом официально оформляла их знакомство.
– Маркус, – ответил он.
– Амгам, – повторила девушка.
– Амгам? – переспросил Маркус. – Амгам. Думаю, что «Амгам» на языке тектонов означает «свет» или «огонь», а может быть, и то и другое одновременно. Но Маркус стал называть ее Амгам, и это имя прижилось.
В те времена героини романов обычно отличались ангельской красотой, и моя книга поражала читателей как раз тем, что Амгам была на них не похожа.
Отвечала ли она нашим представлениям о красоте? По описаниям Маркуса, некоторые части ее тела превосходили самые возвышенные идеалы женской красоты. Когда Гарвей вспоминал ее стройное тело и узкие бедра, он всегда краснел. Всегда. Его щеки покрывались румянцем и тогда, когда он описывал ее египетские глаза, огромные и округлые. Их зрачки становились большими и бархатно-черными ночью, а в лучах дневного света сужались до узкой черточки, не толще волоса. Я легко мог представить, как вечерами на ее снежно-белом лице светились ее очи – как два маяка, испускавших черные лучи. Маркус рассказывал о них весьма необычным способом: ему удавалось описать их только через отрицание – ее глаза были полной противоположностью глазам Уильяма.
Однако если бы мы рассматривали внешность девушки с чисто эстетической точки зрения, то нам бы пришлось признать, что отдельные части ее фигуры выглядели почти уродливо. Возьмем, к примеру, ее