том впечатлении, которое производит на нас литературный стиль, использованный при их описании.
Герцог ничего не отвечал. Я не хотел нарушать этого молчания и сделал два шага назад, не оборачиваясь, как выходят после аудиенции у короля. Но, когда уже взялся за ручку двери, услышал голос, который произнес:
– Уильям превратился в нечто более ненавистное, чем насильник или убийца.
Я замер. Не отрывая взгляда от своих пальцев, герцог добавил:
– Уильям был преградой для любви.
В соответствии с нашей договоренностью мне пришлось выждать семь дней, прежде чем встретиться с Нортоном. И вот наконец после стольких злоключений и переживаний, через четыре года после нашей случайной встречи на кладбище, мы снова сидели вместе в кабинете. Но теперь между нами на столе лежал законченный вариант книги, напечатанный на машинке.
Я никогда не думал, что мне доведется увидеть Нортона взволнованным: если камень пустится в пляс, то для людей это зрелище будет неожиданным. На сей раз он не изображал глубоких раздумий, упираясь кончиком носа в пирамиду сложенных пальцев, как делал это обычно.
– Это прекрасная книга, – начал он, постукивая двумя пальцами по переплетенной стопке листов, – великая книга, Томми. В ней все замечательно: и стиль, и сюжет, и персонажи. Но особенно точка зрения. Вам удалось найти зерно истины в такой сложной, запутанной и туманной истории.
Он замолчал и поднял глаза от стола. В его взгляде сквозило восхищение. Нортон продолжил:
– Когда-нибудь в будущем – не знаю точно, через сколько лет, – критики будут говорить об авторах, которые сейчас сияют на английском литературном небосклоне: они были современниками Томаса Томсона. И не прибавят ничего больше. – Он откинулся на спинку стула и заключил: – Вам уготовано большое будущее, я в этом уверен.
Стоит ли мне стыдиться того, что похвалы Нортона удовлетворяли мое тщеславие?
– Мы спасем Маркуса от костра, не правда ли? – спросил я, стараясь сделать вид, что комплименты адвоката не имели для меня значения, а мое произведение служило иной цели.
Нортон сказал:
– Да будет так, со слепой помощью правосудия.
Это был скорее лозунг, чем твердое убеждение. Но на этом наша беседа закончилась. Нортон ничего больше не хотел мне сказать. Он заплатил мне наличными остатки гонорара, и я засунул деньги в карман. Я выполнил работу, которую поручил мне адвокат, а он полностью расплатился со мной. Мы были квиты. Нортон не задавал лишних вопросов и не рассчитывал, что кому-нибудь придет в голову задавать их ему. Он стоял не шевелясь и даже не моргал. Таким способом этот человек говорил мне, что между нами все кончено. Я вдруг почувствовал какую-то странную неловкость, хотя и не мог точно определить почему. Но все было в порядке, и я, естественно, ушел. Что еще мне оставалось делать?
Когда я оказался на улице, мое сердце сжалось от предчувствия чего-то неладного. Скорее всего, сказывалось мое переутомление, но мне казалось невероятным, что все уже было кончено – как минимум для меня. Я так близко принимал к сердцу дело Гарвея, что быстрый и холодный финал казался мне невероятным. Но таков был Нортон, а с другой стороны, наши с ним отношения никогда не выходили за сугубо профессиональные рамки.
Как бы то ни было, в тот осенний день тысяча девятьсот восемнадцатого года я вдруг оказался на улице с пустыми руками. Я чувствовал себя так, словно я сам, а не Маркус Гарвей, был заключенным, которого мы пытались вызволить из клетки. Как настоящий узник, которого выпустили на волю, я выходил в мир с небольшой суммой денег в кармане, имея столь же туманное представление о том, что теперь делать со своей жизнью. Книга настолько захватила меня, что во время работы над ней мое собственное будущее казалось мне совершенно неважным.
Как всегда, Мак-Маон пришел мне на помощь даже раньше, чем я понял, что нуждаюсь в поддержке. Через несколько дней он позвал меня и сказал:
– Томми, дружок, в витрине «Таймс оф Британ» я видел объявление: им нужны начинающие журналисты. Раз ты писал те книжечки, я подумал, что тебя это может заинтересовать.
«Таймс оф Британ» была небольшой бульварной газетой, которая выходила еженедельно и просуществовала до пятидесятых годов. Я пошел в редакцию, и мне предложили написать пробную статью. В каком смысле «пробную»? Мне предстояло доказать, что я умею излагать свои мысли. Надо было написать восемьдесят строк на заданную тему, и я мог выбрать одну из двух: «Эпическое значение аэропланов, оснащенных пулеметами» или «Критика теории Дарвина с позиций христианства». В то время война уже всем ужасно надоела, и я выбрал Дарвина. Я написал эту статью только для того, чтобы доставить удовольствие Мак-Маону. Как бы то ни было, через несколько дней меня проводили в кабинет директора газеты.
– Закройте за собой дверь, пожалуйста, – попросили меня.
В этом человеке мне больше всего запомнились его мясистые красные губы, скользкие, как туловище осьминога, которые словно были созданы для того, чтобы держать сигару. А еще у него были широко расставленные глаза, и сам он – толстый, обрюзгший и огромный – напоминал безногую жабу. Создавалось впечатление, что его поместили в кресло при помощи подъемного крана, и ему предстояло провести в нем остаток своей жизни.
– Ваша статья с критикой Дарвина кажется мне весьма оригинальной, – начал он, когда я опустился на стул перед ним. – Мне никогда не пришло бы в голову написать текст от лица черепахи без панциря. И вы абсолютно правы! Если черепахи могут бегать налегке и прекрасно чувствовать себя без панциря, какого черта им понадобилось носить его? Это противоречит принципам Дарвина. – Он наклонился вперед: – Вы еще очень молоды. Каким образом «Таймс оф Британ» может удостовериться в том, что вы настоящий журналист?
Я пожал плечами. На самом деле мне было не менее любопытно узнать об этом, чем ему. У этого человека были очень толстые пальцы, и он держал в них такую длинную сигару, что она казалась тростью, из одного конца которой шел дым. Директор воспользовался ею, как указкой, направив в сторону двери, которую я только что закрыл:
– Попробуйте превратить эту дверь в заголовок какой-нибудь заметки.