задачи. Пафос тяготеет к трагическому – конфликт разрешается ценой существенных для героя потерь. Изображаемое важнее изображения. Отношение автора к героям основывается на трёх китах. Уважение. Любовь. Сострадание.
Писатель не может находиться «выше», «ниже» или «в стороне» от героя. Любое неравенство превращает их отношения в игру, а классик всегда серьёзен. Так серьёзен человек, осознающий свою ответственность и не стремящийся её избегнуть.
Есть люди, которые живут – как работают. А есть другие, для которых жизнь – созерцание. Или праздник. Или сплошная мука. Все эти люди могут писать по-русски. Но первые становятся классиками. Все остальные – нет.
Русская классическая литература существует не для удовольствия, а для опыта. Это бытовое, социальное, историческое, психологическое, философское и нравственное исследование. Интегральное исчисление. Художественная форма здесь – интеграл.
Важно «как» – если важно «что». А если пища не прибавляет сил – вкус значения не имеет.
Ровный, как стол, ландшафт «нашей новой литературы» превращает двадцативосьмилетнюю Ирину Мамаеву в титана, в глыбу. Других таких нет. И щедро авансированный Роман Сенчин, и собравший внушительную коллекцию премиального серебра Захар Прилепин, и честолюбивый Сергей Шаргунов могут расслабиться. До первой книги Мамаевой им – как до луны пешком.
Она работает в редком и многотрудном жанре «русская классическая литература». Юную по литературным меркам Мамаеву, из которой пока «непонятно что выйдет», хочется сравнить с Борисом Екимовым. Этот писатель отчётливее прочих придерживается «мысли народной».
Устами одной из своих героинь Мамаева говорит: «Когда люди меня хвалят, они хвалят не меня, а воздают похвалу Богу». Так и есть. Слава Богу, что русская литература жива. Слава Богу, что мы узнали об этом именно сейчас – когда не осталось сердца, в которое бы не закралось сомнение. А писательницу хвалить пока что не будем – она должна нам ещё многое.
Чем среди прочего была ценна русская литература в XIX веке? Тем, что знакомила «человека читающего» с жизнью, от которой тот был оторван, но без знания которой не мог осознать ни судьбы своего народа, ни собственного исторического предназначения. Лесков – «Очарованный странник», Писемский – «Питерщик», Тургенев – «Хорь и Калиныч». Литература была тем, «о чем не пишут в газетах и не показывают по телевизору».
Ирина Мамаева жительница Петрозаводска. Она пишет про деревенскую жизнь русского Севера. Нам кажется, что современная деревня – это какой-то ад, в котором не осталось ничего, кроме дикости и страдания. Страшно заглянуть за порог. Именно с этой интуитивно узнаваемой нами эмоции начинается повесть «Земля Гай»: «Отсюда, с переезда, посёлок – растянутый, размазанный, как невкусная каша по тарелке, – был обнажён до последнего, ничем не прикрытого закоулочка. Так что за него, за всю его убогость, паршивость, сразу становилось стыдно и хотелось скорее отвести глаза: нельзя, нельзя было это видеть, запоминать, знать… Родиться в таком вот посёлке было не просто несправедливостью – непоправимой бедой».
Однако автор входит туда, в этот «ад», и оказывается, что там тоже живут люди. Трудно и страшно, но – тоже любят, тоже мечтают и верят в Бога. Заканчивается повесть совсем иначе: «Господи, как же велика любовь Твоя! Как прекрасен мир этот милостью Твоей, благодатью…»
Петрозаводск – это где-то под Кондопогой. И Мамаевой не чужд пресловутый «национальный вопрос». Она пишет о нём без газетной настырности, показывает сквозь призму живых судеб. Тем острее понимаешь, что проблема эта – не минутная информационная мода или истерика, что она – есть.
То же – «социальный вопрос». Страшнее и пронзительнее, чем в старательно прописанном междусобойчике сытенькой районной администрации, рассуждающей о том, как запаршивели вверенные её заботам людишки («разучились работать», «социализм кончился», «крутиться надо, вертеться», «есть же кредиты, ипотека»), он звучит в эпизоде, где сельская фельдшерица ценой мучительных унижений покупает траченную молью горжетку в ломбарде. «Шла потом по улице и думала: „Нет, мы не нищие, не нищие, не нищие!.. Нищие – это те, кто сдаёт вещи в ломбард“. И понемногу успокаивалась».
Утопающие не хватаются за соломинку – они хватаются за себе подобных. Захлебываясь, хрипя, топят друг друга, тянут на дно. Но автор повести находит в себе силы не отчаяться, не опустить руки. В каждом находит зёрна живой жизни. Для каждого пытается найти выход. Отвращение – удел слабых. Сильный – учит любви.
Повесть «Ленкина свадьба» – о молодых. О деревенской молодёжи, которой, согласно нашим почерпнутым из газет представлениям, давным-давно нет. Повесть о том, как вызревает любовь-поступок, как происходит становление личности. Нынешним «молодым» с собою бы разобраться, со своими фрустрациями и хаотическими «впечатлениями», а тут вдруг такая мудрая и мощная литература.
О недостатках писать не хочется. Их мало. Либо хорошо потрудилась литературный редактор И. Ковалёва, либо нас ждет рождение большого писателя.
Подождём.
Не самоубийцы
Модный двадцатый век начинался с «Закатом Запада» и заканчивался с «Концом истории». Почтенная нобелевская лауреатка Елинек провозгласила нынешнее поколение европейцев «детьми мёртвых». Дождутся ли «мёртвые» внуков – большой вопрос.
«Высокий уровень жизни» довёл западного обывателя до того, что работать (в буквальном смысле – руками) никто не хочет. В результате Европа попала в зависимость от иммиграции. Жить «на высоком уровне», задыхаясь от нечистот, нельзя, а починить розетку, прочистить мусоропровод и подмести улицу могут только «меньшие братья» – цветки хваленой европейской «толерантности».
Дальше – больше. Обычай рожать детей тоже не вяжется с привычкой к комфорту – это обременительно, больно, требует ответственности и времени – на возню с пищащими существами уходят «лучшие годы жизни»… В результате задача воспроизводства населения тоже отдана на откуп выходцам из третьего мира. А значит, лет через 20–30 вековечная мечта западных мыслителей о конце наконец сбудется.
Обязана ли Россия ложиться в этот чужой гроб? Нам говорят, что да. Но случится ли это? Интуиция подсказывает, что нет – не случится. У русского сознания другие привычки.
Вот смотрите: двести лет назад Европу охватила мода на «сплин» и «дендизм». Суть этого явления несколько позже Шарль Бодлер описал в следующем диалоге: «Скажи мне, таинственный человек, есть ли у тебя кто-нибудь, кого бы ты по-настоящему любил, – мать, отец, сестра, брат?..» – «У меня нет ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата». – «А друзья?» – «Смысл этого слова мне до сих пор ещё не знаком». – «Родина?» – «Я даже не знаю, где она находится». России коснулась только внешняя сторона этого европейского поветрия: фасон цилиндра, длина манжет – «стиль».
Сто пятьдесят лет назад Европа ударилась в декадентство. И опять Россия переболела им весьма и весьма поверхностно – декадентством увлеклась лишь небольшая часть творческой интеллигенции, ноль, ноль с чем-то процента от населения. Пятьдесят лет назад Европа ударилась в «постмодернизм». До нас эта мода дошла с большим опозданием – вспыхнула ярко, но погасла стремительно.
Все эти явления, выражающие тягу европейского суперэтноса к культурному умиранию, были заимствованы нами в упрощенных, сугубо стилевых формах – ни одного собственного течения мысли, подобного «дендизму», «декадентству» и «постмодернизму», Россия не породила.
Не является ли и нынешняя «толерантность», требующая едва ли не в первую очередь ущемления семьи и почитания сексуальных перверсий, точно таким временным заимствованным поветрием? Коренным европейцам «толерантность» нужна, чтобы больше не размножаться. А нам?.. «Чтобы стать хорошими, добрыми, дружелюбными и терпимыми»? Как обычно – не ухватили суть…
Пророк в отечестве
Гимназический коллега Розанова, армянин, прочитав диалог Шатова и Ставрогина из романа «Бесы», воскликнул: «Это – Евангелие истории… Евангелие для всякого народа в унижении. Я не знаю ещё таких слов на человеческом языке: это пророк говорил своему народу. Для русских это – Священное Писание».
Давайте вспомним суть этого диалога и мы.
Шатов говорит: «Всякий народ до тех пор только и народ, пока имеет своего бога особого, a всех