позабыв об ущербе от подобной больной. Рукоплещу его доброте, хотя и не его здравому смыслу.
– А вы сами не стали бы ее лечить?
– Лишь с крайней неохотой, – сказал он, потом, помолчав, добавил: – Нет, разумеется, стал бы. Но я рад, что меня не попросили.
– Так вам этот человек по душе?
– Верно. Он само обаяние и сведущ во многих науках. Надеюсь нас ждет немало долгих бесед, пока он пробудет у нас, а он, кажется, задержится надолго, потому что остался без средств. Вам нужно с ним познакомиться; заезжие гости в нашем городке теперь редкость. Нужно использовать их поелику возможно.
На том мы оставили итальянского путешественника, и разговор перешел на другие дела. Позднее я расстался с моим другом, но меня не покидала смутная тревога, так как я был весьма огорчен, услышав о несчастье с матерью Сары. В конце концов, с нашей последней встречи прошло уже много месяцев, и течение времени умерило мои чувства. Я не слишком привержен ненависти и не умею таить обиду, как бы ни велико было нанесенное мне оскорбление. И хотя мне не хотелось возобновлять знакомство, я уже более не желал этой семье новых бед и все еще питал к старушке некоторое расположение.
И здесь снова я сознаюсь и говорю прямо, что желал проявить величие души. Какую бы обиду Сара мне ни причинила, я желал выказать милосердие и великодушие. Быть может, это будет величайшим наказанием, какому я сумею ее подвергнуть, ибо теперь я открою ей всю меру ее безрассудства и возьму над ней верх, проявив снисходительность.
Поэтому после долгих раздумий я, следующим вечером, завернулся в плащ, надел свои самые теплые шапку и рукавицы (Кола был, без сомнения, прав, когда писал о суровости той зимы; мой друг мистер Плот тщательно собрал замеры, которые показывают, что мороз стоял лютый. Хотя неделю спустя весна наступила внезапно и яро, зима до последнего мгновения удерживала страну в своих ледяных тисках) и отправился к замку.
Я страшился быть увиденным и еще более робел столкнуться с Сарой, так как не имел оснований ожидать теплого приема. Но ее дома не было; я постучал, подождал ответа, потом вошел с легким сердцем, уповая, что смогу утешить мать, не боясь прогневить дочь. Старушка, однако, спала, вероятно, под действием какого-то лекарства, и хотя я испытал искушение разбудить ее, чтобы моя доброта не пропала втуне, но все же воздержался от этого. Ее вид печально поразил меня: столь бледны были запавшие щеки, что само лицо напомнило мне череп; ее дыхание было хриплым и затрудненным, а вонь в комнате – крайне тягостной. Подобно всем прочим, я был свидетелем многих смертей: я видел, как умирал мой отец, как умирали мои братья и сестры, мои кузены и друзья. Одни умерли молодыми, другие – в преклонных годах, одни умерли от увечья, другие – от болезни, чумы или просто старости. Никто, думается, не доживает до тридцати лет, не познакомившись близко со смертью во всех ее обличьях. Вот и сейчас она витала в этой комнате, дожидаясь своего часа.
В то мгновение я был бессилен поделать что-либо. Анна Бланди не нуждалась в практической помощи, какую я мог ей оказать, а любое духовное утешение не доставило бы ей удовольствия. И пока я глядел на нее, меня охватила внезапная безнадежность, какая есть плод желания поступить во благо и незнания, как это сделать, но вдруг из раздумий меня вырвал звук шагов у двери. Из страха и нежелания встречаться с самой Сарой я поспешил спрятаться в чулан, ибо знал, что в нем имеется дверка, через которую я смогу выйти в проулок.
Но это была не Сара; поступь в комнате была слишком тяжелой, и потому я из любопытства задержался, чтобы узнать, кто пришел в дом. Осторожно выглянув в шелку – хитрость, в которой мне стыдно признаваться, ведь благородному человеку не пристало подобное вероломство, – я увидел в комнате мужчину. По всей видимости, это и был Кола: ни один англичанин (во всяком случае, в те дни) не стал бы одеваться подобным образом. Он повел себя очень странно, и его действия столь привлекли мое внимание, что я усугубил мой дурной поступок тем, что продолжил подсматривать, но скрытно, чтобы сам он меня не заметил.
Прежде всего, войдя, он, как и я, убедился, что вдова Бланди крепко спит, а затем опустился возле ее одра на колени, вынул четки и на несколько минут погрузился в глубокую молитву. Как я уже говорил, я и сам намеревался сделать что-то подобное, хотя и в более протестантском духе, но, хорошо зная старушку, я понимал, что даже это она едва ли одобрит. Потом он повел себя еще более странно: вынул из кармана крохотный сосуд, который открыл, а затем вылил на палец немного масла. Кончиком пальца он мягко коснулся лба старушки, перекрестил ее и помолился снова, а затем спрятал пузырек под плащом.
Одно это было достаточно необычно, но могло объясняться глубоким благочестием, которым я восхищался настолько же, насколько осуждал заблуждения незнакомца в вере. Затем он привел меня в недоумение совершенно, потому что поднялся вдруг на ноги и принялся обыскивать комнату. И делал он это не из праздного любопытства, напротив, он предпринял дотошный обыск, даже сняв с полки немногие книги, полистал их, прежде чем потрясти, чтобы посмотреть, не выпадет ли из них что-нибудь. Одну, как я заметил, он спрятал у себя под плащом, так чтобы никто ее не увидел. Потом он открыл небольшой сундук у двери, в котором хранились все пожитки матери и дочери, и их тщательно осмотрел тоже. Однако искомого он не нашел, так как с тяжким вздохом опустил крышку и пробормотал проклятие на родном языке – я не понял слов, но разочарование в его голосе говорило само за себя.
Он стоял посреди комнаты, явно раздумывая, что ему предпринять теперь, когда дверь отворилась и вошла Сара.
– Как она? – спросила девушка, и сердце у меня екнуло при звуке ее голоса.
– Очень нехорошо, – ответил итальянец. Говорил он с сильным акцентом, но слова произносил внятно и, судя по всему, прекрасно понимал наш язык. – А ты не можешь ухаживать за ней получше?
– Мне нужно работать, – сказала она. – Теперь, когда моя мать ничего не зарабатывает, наше положение стало очень тяжелым. Она выздоровеет?
– Судить еще рано. Я даю ране подсохнуть, потом снова ее забинтую. Боюсь, у нее растет жар. Возможно, все обойдется, но это меня тревожит. Проверяй каждые полчаса, не усиливается ли лихорадка. И, как ни странно, хорошенько ее укрывай.
Тут, я вижу, мои воспоминания об этом разговоре в точности совпадают с воспоминаниями мистера Кола; его изложение начала беседы верно, и потому я не буду повторять то, что уже написал он. Но от себя добавлю: я заметил кое-что, о чем он не упоминает, – стоило Саре войти, меж ними двумя создалось ощутимое напряжение, и в то время, как Сара держала себя совершенно обыкновенно, тревожась лишь о своей матери, Кола по ходу разговора становился все более и более взволнован и беспокоен. Я поначалу подумал, будто он опасается, не было ли замечено его странное поведение, но потом сообразил, что дело не в этом. Мне следовало немедленно удалиться и выскользнуть на улицу, пока у меня еще оставалась возможность проделать это незаметно, но я не мог заставить себя уйти.
– Да, я поистине счастливица. Простите меня, сударь. Я не думала вам грубить. Матушка рассказала мне, как умело и с каким тщанием вы занимались с ней, и мы обе глубоко вам благодарны. Мы к доброте не привыкли, и я искренне прошу прощения за мои дерзкие слова. Я очень боялась за нее.
– Не на чем, – ответил Кола, – только не жди чудес.
– Я буду молиться о чуде, хотя и не заслуживаю его. Вы придете еще?
– Завтра, если сумею. А если ей станет хуже, поищи меня у мистера Бойля. Ну а теперь о плате.
Я более или менее дословно воспроизвожу беседу, как она записана мистером Кола, и признаю, что его рассказ, насколько верна моя память, безупречен. Хочу добавить лишь одну малость, которая почему-то отсутствует в его изложении: когда он заговорил об уплате, он сделал шаг к ней и взял ее за локоть.
– Ах да, ваша плата. Как я могла подумать, что вы про нее забудете? Ею надо заняться немедленно, ведь так?
И лишь тогда она вырвалась и провела его в чулан, где я поспешно спрятался в тень в надежде остаться незамеченным.
– Давай же, лекарь, бери свою плату.
И как говорил Кола – вновь в полном соответствии с истиной, – она легла и задрала подол платья, заголив себя перед ним самым непристойным жестом. Но Кола не упоминает тона ее слов, того, как ее голос дрожал от гнева, не упоминает он и презрительной усмешки у нее на губах.
Кола помедлил, потом отступил на шаг и перекрестился.