Университетского парня подмывало сбежать от общения с этим уже недолговечным пережитком тяжелого еврейского прошлого, о котором он знал, но, подобно своим родителям, сам его не пережил. Его раздражало избыточное добродушие старика, коробило его невежество и то, с какой убежденностью он цеплялся за примитивные религиозные догмы, и смущало, что у них нет общей территории, на которой он мог бы остановить неиссякающий поток стариковского вздора.
— Это все надувательская машина, понимаешь ты? — твердил старик. — Всё правительство, советы всякие. Разбойники! Паразиты! — Его особенно забавляло это слово из его революционной молодости, когда и он, и сестра, и братья все были членами Еврейского рабочего союза.[31] — Видишь, я не забыл! Паразиты! Гангстеры!
Его сестра Сара, бабка молодого человека, пыталась оградить внука от стариковских дурачеств.
— Отстань ты от него. Что он знает о Бунде? Твой мир не его мир.
— Его что?
— Его мир. Мир!
— А что с его миром?
— Я говорю, это другой мир.
— Другой? Где? Где он? Я не знаю другого мира. Меня не учили в школе другому миру. Б-г создал только один мир. В Библии сказано. В Библии говорится: «и Б-г сотворил небо и землю в одном мире».
— Не «в одном мире», — поправил внучатый племянник. — Просто «небо и землю». В Библии ничего не говорится об «одном мире».
— А о «земле» что-нибудь говорится? Больше, чем одна «земля»?
Нечем крыть.
— И почему он носит пуловеры с дырками?
— Спроси его, — сказала бабушка молодого человека.
Амос — так его звали — счел, что против него сговорились.
— Послушайте, хрычи. Я вырос из того возраста, когда заботился о нарядах. Когда-то не заботился, потом заботился, а теперь опять не забочусь. — Амос все время беспокойно двигался, словно порывался куда-то пойти, что-то сделать, а его задерживали, и ему не терпелось, словно в его теле заработал стартер. Поэтому трудно было понять, насколько он серьезен в любом вопросе и насколько уверен. Особенно беспокоились его глаза, стремясь узнать, как его воспринимают. — Одежда — это вещи, которые ты напяливаешь, чтобы не мерзнуть. Важно только, чтобы подходили по размеру. Так?
— Я всегда хорошо одевался. — Старик как будто ничего не услышал. — А на него посмотрите. Рубашка в розовую клетку, на галстуке другая клетка, на брюках — еще другая.
— Я люблю клетчатое. Ну и что?
— И цвета не подходят.
— Я дальтоник.
— Клетки, клетки — я не удивляюсь! Я удивляюсь, что ты еще не косой! — Старик ужасно веселился. И все слышал!
Нечем крыть.
Больше всего злил его смех.
Смех каждый раз был не к месту и, как правило, без причины. Как и все в нем, смех был разрозненный, детский и виновато-подобострастный, дабы собеседнику стало совестно оттого, что он обладает кое-какими знаниями, кое-каким умом.
— Так скажу, — говорит он, — я старик. — И смеется. — Он думает, что никогда не будет стариком. — И смеется. И тычет в бок. А потом кричит, как будто не он, а внучатый племянник глух. — Мы все стареем, понимаешь? Такова жизнь, я говорю. Б-г ее такой создал! — Смеется. И тычет в бок. Трясет пальцем. — Но я не жалуюсь. Жаловаться? Кто жалуется? Я прожил хорошую жизнь. Долгую жизнь. Мне восемьдесят два года, не забывай, и, даст Б-г, доживу до ста. И что ты тогда скажешь? — Опять смеется и тычет в бок, но теперь поднимая брови, а молодой человек ерзает и мрачно молчит, в негодовании оттого, что нечем ответить и надо — этого ожидают от него — уважить старость.
Но нельзя сказать, что старик совершенно не сознавал своего слабоумия и не воспринимал окружающий мир. Потому и похохатывал неуверенно: понимал, во что он превратился, и прятал это под смехом. Он обводил взглядом семью, отчасти чтобы увидеть, кто над ним смеется, отчасти с просьбой о помощи — какой, он, конечно, сам не знал, — может быть, чтобы спасли его от старческой бестолковости, потому что кому этого хочется и кто не чувствует происходящего с собой? Поэтому и бегали его серые глаза, такие же серые, как у внучатого племянника, и пытались понять, что думают о нем родные, а сам он, не в силах себе помочь, все болтал и болтал перед несчастным молодым пленником.
— Он ничего не говорит! — смеялся упрямый старик. — Что ты делаешь? Ты меня анализируешь? Анализируешь, что я говорю? Посмотрите на него — сидит и думает важные мысли. Ты думаешь важные мысли? Так скажи мне эти важные мысли.
— Дядя Мартин, у человека весь день мысли.
— О деньгах мысли? Ты думаешь о деньгах? У него не хватает денег?
Молодой человек пожимал плечами, но, помня, что старикам надо оказывать почтение, улыбался вместе с остальными родственниками и громким голосом поправлял его, хотя и подозревал, что дед прекрасно слышит все, что хочет и когда хочет.
— Прекрасный у вас парень. Он прекрасный парень. — Старик явно был рад, что его терпят. — Очень хороший, очень хороший, очень, очень. Но тебе нельзя так много думать. — Он засмеялся.
За первые три недели после приезда он успел встретиться со всей родней. Бесчисленные племянники и племянницы наплодили внучатых племянников и племянниц, впрочем, не столько, чтобы он не смог чудесным образом их запомнить. Почти всех. Он умолкал на секунду пред маленьким человеком и говорил:
— Подожди-ка. Дай вспомнить. Ты… ты… — И не ошибался.
Но молодой человек, поучившийся в университете, выделялся среди всех как особая задача. Однако деда это не пугало. Он сам должен был бы поучиться в университете.
— Нам всем полагалось бы!
При всякой встрече старик испытывал потребность выдвинуть какую-нибудь мысль, нескладную идею, вынести мнение. Иногда он адресовался к внучатому племяннику, иногда ко всей компании, но взгляд его все равно останавливался на парне — как он к этому отнесся?
— Нет, тебе нельзя так много думать. Будешь много думать, навредишь правому полушарию. Ты это знаешь? Правое полушарие отвечает за логические вещи, а левое — за духовные. За чувства. То, что называется «душой», — за такие вещи. Надо, чтобы работали оба. Ты меня слушай, я не шучу. Б-г создал человека так, чтобы он работал правым полушарием мозга и левым полушарием тоже. И женщину, конечно. В наше время женщину надо учитывать. Больше, чем себя, а? Ты работаешь только правым полушарием. Во всем тебе логика нужна. Это тебе не полезно. А? Посмотрите на него! — Смеется и тычет в бок. — Он думает, я шучу. Я не шучу, между прочим. Нельзя все анализировать. Люди пробовали. Я пробовал. Может, у меня не такой большой мозг. Может, у тебя такой большой. Но сомневаюсь. Послушай меня. Знаю, я не специалист, но у тебя голова расколота. Прямо посередине. Вот! Он думает, я чушь несу. Посмотрите на его серьезное лицо. Прямо посередке. Одно полушарие — для науки, все, что можно доказать и сделать с фактами. Другое полушарие — для души, для того, что нельзя доказать. Ха-ха-ха!
Смех без причины.
В такие минуты он раздражал больше всего — ничего смешного он не сказал, однако смеялся и оглядывал слушателей, приглашая посмеяться вместе с ним. И, увидев, что они не смеются, а только снисходительно слушают, сменил тему, словно пожалев их.
— Кем ты будешь, когда вырастешь?
— Дядя Мартин, я уже вырос, но еще не знаю, кем буду, — прокричал он. — Это мучительный вопрос.
— Учителем? Ты будешь учителем? Вот что он решил? Очень хорошо.
— Я говорю, не решил пока.
— Мы все небогатые. А кто богатый? Если у нас стало на несколько шиллингов больше, разве мы стали богатыми? Он думает, я богатый. Я приехал на несколько дней к родственникам, — значит, я богатый?