— Несчастный случай, по глупости, — отвечает Ной. — Это было в Египте.
— Ах, да, — говорю я, — спасибо за открытку. — Я прошу гостей сесть. — А это мой Египет, — говорю я. — У нас такие жесткие надсмотрщики — жестче этих стульев. Разве что воду решетом носить не заставляют.
Когда мы наконец устраиваемся, Ной замечает, что у меня сломан нос.
— Б-г ты мой! — восклицает он. — Александр, что с тобой приключилось?
— Тоже несчастный случай, — отвечаю я. — Поскользнулся на обмылке в душе. — Он, конечно же, знает, в чем дело: по эту сторону решетки доносчики приравниваются к растлителям малолетних. — Развлеките меня, — говорю я, — расскажите, что поделывали по возвращении из земли фараонов.
— Папа водил меня в Лондонский университет на лекцию профессора Франкфуртера, — сообщает Рози.
— Узнаю твоего папашку! — хмыкаю я. — Другой отец повел бы дочь на диснеевские мультики или на «Кошки». Но не мой братец, для него это банально, так ведь, мистер Умник-Разумник? — Я вознагражден: Рози прыскает. — А этому необходимо шлепать[49] тринадцатилетнюю детку слушать, как выживший из ума старый хрыч вещает о… Ной, просвети меня, поделись плодами своей мудрости, чтобы я мог побаловать ими сокамерников. — Я вижу, что посыпал солью свежую рану.
— Меня издевками не прошибешь, Натан, — говорит Ной. — Уж не полагаешь ли ты, что я должен позволить Рози стать пассивной потребительницей? Я что, напрасно направил ее в Бельмонт, а не в Брент- Кросс,[50] а раз так, я хочу, чтобы она изучала историю и английский, а не обучалась таскаться по магазинам. Полагаешь, что я злоупотребляю родительской властью, когда внушаю ей, что жить — значит не только получать и тратить? — Лицемерный резонер! Когда мы были подростками, Ной начал заикаться. Я всегда был нахалом, а он-то считал себя умником-разумником, и я очень огорчился, когда он перестал заикаться так же внезапно, как и начал. Когда потоки его речи вновь полились беспрепятственно, меня так и подмывало врезать ему по носу. И теперь я испытываю это желание с удвоенной силой.
— Признаю свою ошибку, — говорю я и сжимаю кулаки. Но бить не бью, предпочитаю ранить его словом. — Рози, — говорю я, — будь добра, расскажи Алексу, чему ты научилась у профессора Франкфуртера.
Рози заливается краской, а полоска на лбу белеет.
— Что в новейшей истории еврейского народа были не только трагедии, — говорит она, — были и великие достижения.
— И ему понадобился целый час, чтобы это сообщить? — спрашиваю я.
— Я не все слышала, — признается Рози. — Я заснула.
Я, торжествуя, обращаюсь к Ною:
— Будь так любезен, заполни пробелы, — прошу я.
— Я тоже не все слышал, — отвечает он.
— Ей-Б-гу, — кричу я, — должно быть, история не знала лекции скучнее!
— Напротив, — отвечает Ной, — начал он лекцию исключительно эффектно. Выдающийся ученый, почетный профессор, чей всемирно известный голос не поднимался выше гипнотического шепота, воззвал к нам, своим слушателям, и попросил отринуть недоверие и представить себе мир, где не было Холокоста. Шесть миллионов погибло, этого отрицать — упаси Б-г — не надо, он только хотел, чтобы мы вообразили современную Восточную Европу, где еще бурлит еврейская жизнь. Наш эрудированный гид провел нас по этому воображаемому содружеству, обратил наше внимание на разнообразные достижения этого потерянного поколения, благодаря которым Нобелевская премия стала еврейской монополией. И вдруг ни с того ни с сего заговорил об Эссексе, точнее, о еврейском Эссексе, имея в виду, по-видимому, наши Чингфорд и Илфорд. Почему профессор выделил именно эти места? Уж не намеревался ли он противопоставить их Вене, Праге и Львову, высмеять их в качестве среза англо-еврейской культуры? Но я уже перестал его слушать. Два коротеньких слога — «эс-экс», и я уже чувствовал себя Прустом, откусившим знаменитую размоченную в чае мадленку. Возможно, профессор мог оживить и мертвых, но удержать меня ему было не под силу — я был в иных местах, гулял по саду.
Во всяком случае, на вид это был сад как сад, с ивами и розами, картину портила лишь высоченная труба, которая извергала жирные клубы черного дыма. Я вошел в крематорий, назвал имя жены, подождал, пока служащий отыщет картонную коробку с урной, поставил ее на заднее сиденье машины. Доехав, я решил, что негоже оставлять ее там, отнес в дом и положил на диван. В тот день Рози примчалась из школы позднее обычного. И тут же заметила коробку. «Что это?» — спросила она. «Не что, — ответил я, — а кто». Мы отвезли Черити в Эссекс, развеяли ее прах над деревушкой, ставшей навсегда ее пристанищем. Так завершился ее страшный Via Dolorosa.[51] — Он улыбнулся дочке. — Поэтому я и не могу рассказать тебе, о чем еще говорил профессор. Возможно, слушай я повнимательнее, я бы узнал, какое чудо поможет сотворить мир без рака, мир без палаты номер одиннадцать в его преисподней, мир, в котором все еще заключена моя жена.
Я не могу без содрогания вспомнить предпоследнюю остановку Черити на ее крестном пути — палату номер одиннадцать, палату для раковых больных. Я сейчас сижу в тюрьме, и в моем нынешнем заключении есть хотя бы какая-та логика, справедливость, если хотите: преступление повлекло за собой наказание. Но в чем провинилась Черити, за что она попала в камеру смертников? Ее хлебом не корми, дай сделать доброе дело. Она была заместителем директора специализированной школы на окраине Уотфорда, где обучали трудных детей, ребятишек, с которыми не справлялись обычные школы. После ее смерти директора таких школ писали Ною прочувствованные письма — не удивлюсь, если все они были в нее влюблены. Почему бы и нет? Мне и самому она нравилась, хотя такого социопата и поклонника Тэтчер, как я, она бы за милю обходила. Политически активный директор школы — совсем другое дело, возможно, она отвечала им взаимностью — на словах или даже на деле, но это не столь серьезное правонарушение, во всяком случае не такое, за которое надлежало подвергать ее бренную плоть адским мукам.
Ей было всего сорок шесть, хотя когда она поступила в палату номер одиннадцать, она выглядела собственной бабушкой. Впрочем, к тому времени ей уже было все равно, как она выглядит. Тщеславие, достоинство, силу воли — сжирающая плоть боль победила все. На столике у кровати лежали аккуратно сложенные шелковые платки, а на подушке покоилась ничем не прикрытая лысая голова. Ее длинные волосы выпали посреди зимы — все сразу, через десять дней после первого сеанса химиотерапии, когда в них еще жила надежда, что она поправится. Ной вспоминал, как обнаружил их в ванной, они торчали из плетеной корзины, как шевелюра на отрубленной голове. Так оно, в сущности, и было.
— Перемены есть? — спросил я, хотя все понимал, как не понимать.
— Не к лучшему, — ответил Ной. Тогда еще, хоть сейчас в это трудно поверить, была надежда, что есть такое средство. Теперь-то мы поумнели, знаем, что средство, которое прописал всемирно известный онколог, сидя в своем заставленном книгами кабинете, было лишь прекрасной идеей, средством сугубо теоретического свойства. Он, наподобие старых мастеров, сделал гениальный набросок, а воплощать замысел отправил учеников в свою мастерскую, где, как они ни тщились, от его замысла осталась лишь бледная тень. Так и панацея, предложенная великим онкологом, оказалась бессильна перед человеческой слабостью — и Черити, и врачей, не говоря уж о распорядке больничной жизни.
Я заметил, что женщина на соседней койке выглядела еще хуже Черити. Через несколько мгновений, увидев, что занавески у ее кровати задергивают, я догадался, почему. Сквозь щелку между занавесками я разглядел, как две медсестры причесывают ее, поправляют постель — готовят усопшую к последней встрече с безутешными посетителями. Они о чем-то болтали, быть может, о грядущих выходных. Вдруг их хлопоты и беседу прервал дикий, достойный кисти Мунка[52] крик. Они озирались, пытаясь понять, кто кричит, и увидели не убитого горем супруга, а другую медсестру: она стояла на цыпочках на стуле и в ужасе показывала на дверь, открытую из-за летней духоты. В нее-то и залетел едва оперившийся птенец-дрозд.
— Что ты шум поднимаешь? — спросила медсестра, статью походившая на горничную из мультфильма про Тома и Джерри.
— Это же не мышь, всего лишь птичка.
— Я их до ужаса боюсь, — простонала вспорхнувшая на стул медсестра, — умоляю, уберите его!
Другая медсестра хмыкнула и, сложив руки лодочкой, наклонилась к заплутавшему птенцу.