чего ради красотке шестнадцати лет предаваться телом и — как знать — не исключено, что и душой, такому типу, как Лемберг? Что ему от нее нужно, ясно как день: он хочет задушить ее в своих объятиях. Ну а Крисси-то что нужно?
Конечно же, у меня тут особый интерес. Как только кончился траур по Ухарю («Перепашем кости мертвецов»), мне довелось разок станцевать с Крисси медленный танец в «Звездочке», танцзале, что в Гринфорде. На ней была черная мини-юбочка и полупрозрачная розовая блузочка, сквозь нее просвечивал «лифчик-безлифчик» — так поименовала эту штуку Крисси. С одной стороны, она казалась неосязаемой, как розовый туман, с другой — на весь вечер оставила свой след на мне, все равно как на песке.
Я поднял эту тему в разговоре с Деннисом, но быстро смекнул, что его нисколько не интересует, отчего да почему что происходит. Он сразу переходит к делу и берет быка за рога. Будничность — вот тот надежный канат, по которому он предпочитает карабкаться наверх. Скажи я сейчас, а меня так и тянет сказать: «Расхотелось мне вывешивать флаг, за этот день случилось много такого, что я еще не успел переварить», он бы на меня наехал.
Как-то Деннис принес в школу топор. И на большой перемене изрубил свою парту на куски. Поначалу я решил, что это выпад как выпад, пусть он и хватил через край, против храма науки. А потом понял: он пытался пробить закованное льдом море внутри себя. Мы рассовали куски досок по сумкам, смотались с уроков и повышвыривали их один за другим на платформы закрытых станций Куинзбери и Кэнонз-парк, северного конца старой линии метро Бейкерлу.
Но неужели мне и впрямь нужно вот это вот? Вандализм и авантюры? Все лето меня не покидала мысль, как бы переменить жизнь, переключиться. Увлечения у меня возникали и сникали так же неожиданно, как эрекция у подростка, и все, соответственно, опять же сводилось к твердости и мягкости. Первая — воплощением ее был Деннис — меня отпугивала, в общем и целом по темпераменту и нраву мне ближе вторая. В душе я хочу окружить девушку, ну да, Крисси Макналли, самыми затасканными и избитыми атрибутами любви.
Нет-нет, поймите меня правильно, я видел то бурое пятно на кровати Лемберга, знаю все о коварстве плоти. Более того, мои познания в этой области целиком почерпнуты из непристойных шуток, скверного качества фотографий в журнальчиках, что валяются в парикмахерских, и убогих граффити. В прошлом году, желая что-то противопоставить пошлости, к которой я все больше склонялся, отец в пятницу вечером потащил меня в маленькую сефардскую синагогу в лондонском Ист-Энде. Хотел, чтобы я послушал, как хор стариков поет «Песнь песней» (я, конечное дело, переиначил это в «Пенис пенисов»). Но хотя я слушал и учил про лисенят и про груди, как молодые серны, пасущиеся между лилий, и про то, как важно с медом моим есть соты мои, понятием о возвышенной любви я не проникся. А теперь, когда я вышагиваю по Солсбери-роуд с этим дурацким флагом, бледные лучи солнца заботы и любви, таившегося весь сезон, начинают пробивать окутавшие меня густые тучи грубости и похоти.
И я наконец понял, что мне нужна не так Женщина-Крыса, как Женщина Крисси. Постель Лемберга напомнила мне, что одно с другим взаимосвязано, но я принимаю решение подойти к этому гибриду не с подростковым нахрапом, а поэтически. И вступая на путь к «мягкости», говорю Деннису:
— Знаешь, мимо чьего дома мы прошли там, в Хампстеде?
— Нет.
— Китса.
— На черта мне это знать?
Собственно, ничего другого я и не ожидал, но то, что я об этом заговорил, само по себе знаменует новый этап.
Мы подходим к школе. Дело идет к вечеру. Неугомонное солнце жарит вовсю — оживляет пейзаж. У Денниса рыжие волосы, цветом в солнце, это меня угнетает, и я говорю:
— Почему бы тебе не поднять флаг самому?
— Ты что? — вскидывается он. — Для чего же мы перли черт-те откуда?
И давай меня заводить — напоминать о разных гадостях, которые чинили против нас учителя.
— Вспомни, как Фанни в пятницу не захотела освободить Слесса от уроков пораньше? А как Фогуэлл отшвырнул тебя к стене, когда прочел записку от твоего отца с просьбой отпустить тебя для подготовки к бар мицве?
Примеры не больно убедительные, и Деннис сам это знает. Плевал он на то, что Слессу, вместо того, чтобы сесть на автобус, пришлось топать километров восемь до своего ортодоксального дома. А когда я шмякнулся о стену, он смеялся заодно со всем классом.
— Нет, — говорю я. — Орудуй сам. С меня хватит.
Деннис тут же приступает к делу. А я — недолго — смотрю на себя со стороны, все равно как на природное явление. Тайный голос нашептывает: «Настоящий мужчина действует решительно и без промедления: он должен показать своему напарнику, что тот трус».
Деннис перекидывает флаг через забор и перемахивает через него сам. Я так понимаю, что ему надо залезть на крышу спортзала, а на это требуется время, затем пробраться к зубчатой башне, на которой укреплен флагшток. Так что минут двадцать у меня есть.
Я иду в Куинз-парк, направляюсь к эстраде. Решаю отыскать там местечко в тени, растянуться, поразмышлять. В парке ни души, что довольно неожиданно: день-то сегодня нерабочий. И тут мне становится ясно, в чем заковыка. Около игровой площадки сгрудилось человек двадцать парней. В руках у них мотоциклетные цепи, украденные из сарая клюшки для гольфа, длинные палки. Они навалились на меня прежде, чем я успел смекнуть, что надо бы дать деру. Среди них два-три психа из соседней школы, я их узнал.
Поначалу мне кажется, что это они такую игру затеяли. Один из них, homo Kilburnus stupidens,[86] говорит:
— Я думал, евреям в этот парк вход воспрещен.
А его приятель, их вожак, паренек с обманчиво простодушной россыпью летних веснушек на лице и вытатуированным на голой груди павлином подтверждает:
— Ясное дело, воспрещен.
— В таком разе с какой такой стати он тут? Ты ведь еврей. Ты — вонючий еврей, так или не так?
Я говорю:
— Так.
И не потому, что я такой храбрый и не из вызова, а просто потому, что скажи я хоть «Прекрасное пленяет навсегда»,[87] хоть «Пошел ты, я — епископального вероисповедания», последствия будут те же.
Только не думайте, что я не трушу, держусь молодцом, чего нет, того нет. Я трясусь, обливаюсь потом, съеживаюсь в ожидании удара. Происходит некоторая заминка: Веснушки рыцарственно вызывают меня на бой. Я говорю: «Благодарствую, нет». Тогда он засаживает мне в лицо медным кастетом. У меня хватает ума упасть и прикрыть голову руками. Пинки, болезненные, сильные, сыплются по почкам, один приходится по голове — уж не сломали ли мне пальцы? Я молю Б-га, чтобы они не взялись за клюшки с железными головками. Кричу, задыхаюсь, истекаю кровью. На какой-то миг мне кажется, что они отстали, я захожусь кашлем — при каждом вздохе в горле что-то клокочет и булькает. Но им этого мало. Двое растягивают мои руки в стороны, третий прижимает что-то к спине. Нож! Я воплю что есть мочи. Они смеются. Гады, все до одного покатываются со смеху. Кто-то говорит:
— А теперь вали отсюда.
Я бегу, из носа у меня каплют кровь и сопли. Нож в спину мне, похоже, не засадили. Я ощупываю спину — ничего не чувствую. Добегаю до питьевого фонтанчика и пью, пью, пью. Стаскиваю майку, чтобы утереться, и тут вижу, в чем было дело. На белом поле написано «ЖИТ»; «Т» вместо «Д», это что — издевка или просто безграмотность? Я натягиваю вымокшую майку. Теплынь такая, что можно бы обойтись и без майки, но меня оголили, и мне хочется прикрыться.
В тени серой шиферной крыши спит мой телохранитель. Израильский флаг — я-то воображал, что он будет триумфально виться по ветру блистательным островком сопротивления посреди моря вражды, — поник в безветрии рано наступивших сумерек. Как мне ни хочется, обвинить Денниса в том, что со мной стряслось, я не могу. Нас вышвыривают в этот несущийся неведомо куда мир совершенно беззащитными, и нам остается только принимать удары, когда они на нас обрушатся. А они уж точно обрушатся.