Йен Пирс
Сон Сципиона
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Жюльен Барнёв умер в 3 часа 28 минут дня 18 августа 1943 года. Чтобы умереть, ему потребовалось ровно двадцать три минуты — промежуток между началом пожара и моментом, когда его опаленные легкие втянули свой последний вдох. Он не знал заранее, что его жизнь оборвется в этот день, хотя и подозревал, что так может случиться.
Пожар был свирепый, распространялся стремительно, и Жюльен, едва он вспыхнул, сразу понял, что справиться с огнем невозможно и он будет пожран вместе со всем вокруг. Он не боролся, не кричал о спасении. Оно было невозможно.
Огонь испепелил дом, старый дом его матери, где он всегда чувствовал себя наиболее свободно, где, как он верил, ему работалось лучше всего. Он не винил никого снаружи — любая попытка спасти его была бы безумием. К тому же он не хотел ничьей помощи и был благодарен, что его уединение не нарушили. Восемь минут между началом пожара и моментом, когда, отравленный дымом, он упал без сознания. Еще три минуты, прежде чем огонь добрался до него и его одежда затлела, а кожа запузырилась. В целом двадцать три минуты до того, как его сердце не выдержало и он перестал дышать. Еще час, пока огонь не угас сам собой, когда уже нечему было гореть, и последние обуглившиеся балки не рухнули на пол, погребая его труп. Но Барнёву, пока его мысли рассыпались и он уже не пытался собрать их воедино, казалось, что длилось это гораздо дольше.
В каком-то смысле его судьба свершилась в тот миг, когда Оливье де Нуайен увидел возле церкви Святого Агриколы в нескольких сотнях метров от нового папского дворца в Авиньоне ту женщину, которую ему предстояло обессмертить своими стихами. Оливье исполнилось двадцать шесть лет, а жить и умереть ему было суждено в самом, пожалуй, темном веке европейской истории, веке, который одни называли проклятым, а других он ввергал почти в безумие при мысли о Божьем отмщении за их грехи. Оливье, как говорили, принадлежал именно к таким людям.
Изабелле де Фрежюс только-только исполнилось шестнадцать, она состояла в браке шесть месяцев, но еще не забеременела, и старые кумушки уже обменивались многозначительными намеками, а ее супруг все больше гневался. Но сама она не слишком огорчалась, так как вовсе не спешила сделать ставку в игре, которая стольких женщин обрекала смерти или навсегда калечила. Она видела, чего стоило ее матери появление на свет ее самой, а вскоре последовали еще роды и еще, и ее мучил страх. Она покорно исполняла свой супружеский долг и еженощно молилась (приняв все известные ей меры предосторожности), чтобы старания ее супруга оставались бесплодными чуть дольше. Каждый второй день она шла в церковь испросить прощения за непокорные мятежные желания и одновременно предать себя на волю Пресвятой Девы в уповании, что еще не исчерпала ее милосердие и долготерпение.
Это уравновешивание небесных весов требовало от нее такой сосредоточенности, что в тот день из церкви она вышла в смятенной задумчивости, хмуря лоб, из-за чего под носом у нее возникла морщинка. Ее покрывало чуть сбилось на сторону, так как она, преклоняя колени в молитве, немножко сдвинула его на затылок. В другое время Мари, ее служанка, намекнула бы ей на этот легкий недосмотр, но Мари хорошо знала свою госпожу и знала, чем заняты ее мысли. Ведь именно Мари научила Изабеллу нехитрым способам, которые стали причиной всевозрастающей озабоченности ее супруга.
Морщинка и легкий беспорядок с покрывалом, пожалуй, могли бы вдохновить художника, но их одних было недостаточно, чтобы столь сокрушительно поразить душу мужчины, и этому следовало бы подыскать другое объяснение. Ибо стоявший поблизости Оливье почувствовал, будто необоримо могучий зверь впился ему в грудь, высасывая самую его жизнь. Он ахнул от потрясения, но, к счастью, его никто не услышал. Чувство это было столь сокрушительным, что он опустился на ступеньку лестницы и еще долго сидел там, глядя вслед удаляющейся, а затем и исчезнувшей из вида фигуре. Когда же он встал, ноги у него подогнулись, лоб увлажнила испарина, хотя было утро и дневная жара пока не наступила. И он понял, что его жизнь изменилась навеки. И еще много дней у него все валилось из рук.
Вот так началась повесть обреченной любви поэта и юной женщины, повесть, которой был сужден такой ужасный и жестокий конец.
Быть может, причина заключалась в ее юной прелести. Так, во всяком случае, решил Жюльен Барнёв, когда впервые прочитал рассказ об этой судьбоносной встрече, за долгие годы обросшей всяческими подробностями и, наконец, записанной со всем романтизмом легенды примерно в 1480 году, почти полтора века спустя. Происхождение этого описания всегда внушало подозрения: слишком уж большое сходство со встречей Петрарки и Лауры не могло не смущать. Однако подтверждением служило не только изустное предание, но и одно из лучших стихотворений Оливье — десять строк, — начинающееся в абсолютно неадекватном переводе Фредерика Мистраля, сделанном в 1865 году, — «Мои глаза кинжал в мою вонзили душу». Суть, во всяком случае, верна, поскольку страшная судьба Оливье, когда несколько лет спустя он попал в лапы мужа Изабеллы, неопровержима. Не люби он Изабеллу, так зачем ему было убивать ее и навлекать на себя подобную участь?
Судя по всему, Оливье был тронут безумием: предание рассказывает, что Изабелла собиралась уехать с мужем, спасаясь от чумы, поэт же молил ее остаться в Авиньоне, чтобы им было дано умереть в объятиях друг друга. А когда она отказалась, он, не в силах с ней расстаться, убил ее. Убийство изобличило его тайну, он был схвачен приспешниками графа де Фрежюса, избит, а потом ему отрезали язык и отрубили обе кисти. Оливье в буквальном смысле слова принудили замолчать, навеки заглушив его голос. Он больше не мог ни говорить, ни писать, ни даже объясняться всем понятными знаками. Более того: возмущенный и униженный супруг уничтожил почти все его стихи. И теперь никто не может сказать, действительно ли творения, начинавшие приносить ему славу, положили начало расцвету литературного Ренессанса, так что Петрарке осталось жалкое второе место, или только казались такими тем немногим, кто при его жизни успел прочесть наихудшие из них. Сохранилось лишь около десятка стихотворений — слишком малое количество, чтобы пленить человека вроде Барнёва до того, как он наткнулся на некоторые документы в библиотеке Ватикана, когда разбирал архив кардинала Аннибалдуса ди Чеккани, коллекционера рукописей, первого — и единственного — патрона Оливье.
Первый же параграф двадцатистраничной рукописи, написанной почерком Оливье, не позволил Жюльену уснуть от волнения, едва он уловил связь и понял всю ее важность. «Согласно Манлию». Кратчайшая фраза, ничего не значащая для подавляющего большинства людей, и такая весомая для него. Как-то в шутливую минуту он сказал, что ради нее продал бы душу.
Записи, которые аннотировал Оливье, были начаты Манлием Гиппоманом в месяцы, которые он провел на своей вилле в десятке лиг от Везона и в километрах шестидесяти от Авиньона. «Записи», пожалуй, не то слово, так как Манлий, подобно большинству людей его ранга, редко писал сам, хотя вполне мог бы, если бы пожелал. Но он предпочитал диктовать, и слова записывал за ним секретарь, его приемный сын, чью жизнь незаслуженно омрачала манера его патрона говорить быстро. Сиагрий — при всем при том приятный молодой человек лет двадцати трех, трудившийся весьма усердно, чтобы елико возможно лучше использовать выпавший ему счастливый жребий, — вынужден был прибегать к условным знакам, лишь бы не отстать, а потом до поздней ночи расшифровывал их и переписывал набело. Ни одна даже малейшая ошибка не извинялась; его патрона отличали прекрасная память и высочайшее мнение о собственной прозе, и он умел карать, если хотя бы слово было изменено. К тому же Сиагрий более всего желал угодить, заслужить хотя бы небрежную похвалу.
То, что диктовал Манлий, то, что так взволновало Барнёва, было сокращенное, сведенное к самой сути изложение философской системы, предназначенное для распространения в пределах его кружка, а буде мнение окажется благоприятным, то и вне их. Мало кто теперь был привычен к подобному, а потому вино приходилось разбавлять, чтобы сделать его пригодным для питья. После того, как изложение прочтут, и если его сочтут достойным, он, возможно, заплатит переписчику за сто копий — впрочем, по нынешним временам, пожалуй, хватит и пятидесяти, — и разошлет их своим друзьям по всей Галлии.
В этот вечер Манлий принимал гостей; и пока он работал, солнце незаметно закатилось, придав небу розоватый оттенок, а слегка остывающий воздух заструился во внутренний дворик, который летом служил обеденным залом. Некоторые гости уже принялись слагать стихи, чтобы развлечься и похвастать своей ученостью. Обычное их занятие, ибо Манлий всегда окружал себя изысканно образованными, высокоучеными людьми, которых понимал и которые понимали его. Так он поступал всегда, это был его