любой маленький ребенок. Бедная, бедная моя девочка…
Он так и сказал:
— Бедная, бедная моя девочка! Ну не плачь. Давай я тебя поведу в кафе. Нет, не в кафе. В самый роскошный ресторан. Надевай свои брильянты…
— Ты что, дурак?! — сердито сказала она. — Откуда у меня брильянты?!
— Пошли, купим по дороге! Маленькое черное платье есть?
Она шмыгнула носом и улыбнулась:
— Ты псих.
— Ага, — согласился он, — псих. Имею я право на честно заработанные премиальные купить своей сестре брильянты? Я вызываю такси, ага? Иди одевайся. И чтоб по первому разряду, слышишь?
— Точно, сумасшедший, — она порывисто, как ребенок, вздохнула. — Что, правда, идем?
— Ага, правда. Мы пойдем в дорогущий ресторан, и закажем шампанское, и будем танцевать, а потом к столику подойдет красивый мужик, такой, знаешь, широкоплечий, и спросит: «Можно пригласить вашу девушку?» А я скажу: «Я не против, но учти, вообще-то это моя сестра, и если ты ее, урод, обидишь, я тебе рога обломаю». Вот.
— Мороженое купишь? — спросила она деловито.
— Пять вафельных трубочек, — сказал он. — И микстуру для горла. Чтоб два раза не вставать.
Она взвизгнула и захлопала в ладоши.
Что мне, дураку, стоило сделать это раньше? Ее же так просто порадовать. Чего я ждал? Чего от нее хотел? Чтобы она выросла? Образумилась? Это как пшеница, ее надо растить. Заботиться. Полоть сорняки. Уничтожать вредителей. Рыхлить землю. И ждать урожая… Молиться и ждать урожая.
— Сонька, — сказал он, — пока ты не пошла красоту наводить… один только вопрос. Вот помнишь, мы еще с мамой и тетей Таней на море ездили?
— Это когда ты у меня мороженое отобрал?
— Разве это тогда? Ладно, забудь про мороженое, я другое хотел спросить. Помнишь, я тебе такой камешек подарил? Я его нашел на пляже, с дырочками такой? Он называется…
— Куриный Бог. Знаю.
— Ну да. И ты продела шнурок и таскала на шее. Помнишь?
— Погоди.
Сонька убежала в спальню, он слышал, как она шуршит чем-то и грохочет. Потом вернулась — на розовой раскрытой детской ладони лежал маленький смуглый Куриный Бог, и черный вылинявший шнурок болтался, точно усики неведомого растения.
— Ты что, вот так его… хранила? — спросил он.
Она смущенно улыбнулась:
— Ты ж мне его подарил.
— Сонька, — сказал он, — я тебя люблю. Дашь поносить?
— В обмен на брильянты? — спросила она деловито.
— Заметано. Только… больше восьми каратов я не потяну.
— Я так и знала, — горько сказала она, — ты лузер.
— Ну, лузер. Иди одевайся.
Самые простые решения, думал он, держа камешек на ладони, они самые правильные. Все верно. Почему бы
— Договор? — прошептал он и сжал руку.
И ощутил, как быстро, слишком быстро нагревается в кулаке маленький Куриный Бог.
Подземное море
Артемий Михайлович обнаружил себя в совершенно незнакомом месте.
Ничего странного в этом вроде бы не было, поскольку он уснул в дороге, но, во-первых, трамвай не машина и даже не автобус, и сойти с маршрута он в принципе не способен. Во-вторых, Артемий Михайлович ездил этим маршрутом уже лет двадцать. Он видел, как город постепенно менялся, рушились старые дома и поднимались новые, тополиные ветки укорачивались до безобразных обрубков, потом выбрасывали стремительные пучки зелени, которая вскоре становилась жестяной, сворачивалась в трубку, бурела и опадала, желтые листья ложились на синий асфальт, а легкая Шуховская башня то чернела в светлом небе, то, напротив, желтела, подсвеченная, в темном. Магазинчик сладостей при знаменитой кондитерской фабрике как работал с незапамятных времен, так и продолжал работать по сию пору, а вот магазин «Молоко» на углу переименовали в «Мини-маркет», а потом и вовсе в «Интим», потом часть лампочек в слове «Интим» выгорела, а позже пропала и сама вывеска, и дверь заросла досками крест- накрест.
Все меньше по вечерам оставалось освещенных окон, вместо занавесок и фикусов в окнах виднелись навесные потолки и точечные светильники, потом светильники как по команде гасли, и бывало так, что трамвай, погромыхивая, тащился несколько минут мимо совершенно темных громадин, в которых не светилось ни одного окна. И все реже удавалось Артемию Михайловичу играть по дороге в обычную свою игру, представляя себя кем-то из жителей за освещенными окнами. Люди, мелькающие иногда в узкой щели между занавесками, кажутся яркими и красивыми, а, следовательно, жизнь у них должна быть такой же яркой и красивой. Артемий Михайлович, впрочем, не признался бы в своих смешных мечтах и очень удивился бы, услышав, что так развлекают себя все, кто старается в трамвае сесть поближе к окну, а не поближе к выходу.
К слову сказать, те, кто при свободных местах старается сесть ближе к выходу, энергичны, напористы и озабочены домашними делами, либо, напротив, как ни странно, чрезмерно застенчивы — им неуютна сама мысль тревожить кого-то, протискиваясь от своего места у окна к раздвижной двери. Те же, кто предпочитает сидеть у окна, склонны к равнодушному наблюдению за окружающим пространством и к некоторой мечтательности. Часто сидящих рядом они и вовсе не замечают и только потом, вдруг встрепенувшись, обнаруживают, что вместо приятной блондинки в перетянутой ремешком норковой шубке рядом громоздится угрюмая старуха в сером фестончатом платке козьего пуха поверх серого же драпового пальто с битым молью цигейковым воротником. И когда только она успела сесть?
Именно по этой причине — из-за старух, облюбовавших маршрут вследствие близости нескольких церквей и одной больницы, — Артемий Михайлович предпочитал двойные сиденья и место у окошка. Слишком часто на одиночных приходится вставать, освобождая сиденье для очередной укоризненной бабушки, а так забьешься вглубь, и никто тебя не видит.
Скорее всего, у Артемия Михайловича была легкая клаустрофобия. Не то чтобы у него в метро поднималось давление, или начинало бухать сердце, или не хватало воздуха, но становилось как-то слегка неуютно, особенно в час пик, когда коридор между кольцевой и радиальной оказывался забит невольно шагающими в одном ритме людьми. Иногда воображение рисовало ему тех же людей, но сбившихся в плотный ком, и такие же страшные человеческие комки напирали сзади, и он уже слышал внутри себя глуховатый треск прогибающихся ребер. Какая-то катастрофа, взрыв или просто паника — и вот уже нет отдельных людей, а просто какая-то шевелящаяся масса. Он отгонял эти мысли, вспоминая недавно прочитанное или отсмотренное по телевизору, но ладони сами собой делались мокрыми, и он, стыдясь этого, незаметно вытирал их о брюки, хотя и так никто не видел. В метро никто никого не видит.
В любом случае трамваем ему удобнее — от кожно-венерологического диспансера, где он работал в биохимической лаборатории, до дома можно было добраться без пересадок, напрямую. Так он и делал год за годом, только трамвай, в который он садился, сначала был красным и желтым, потом стал бело-голубым и приобрел стильные, чуть угловатые контуры, а потом отрастил изнутри сложный турникет, к электронному аппарату которого Артемий Михайлович прикладывал плоский квадратик проездного. Эти поездки были тайным крохотным отпуском, передышкой, когда можно было просто сидеть (ну, в крайнем случае, стоять) и