- А, с этим я совершенно согласен! - пояснил ему вежливо Кергель.
- Как же ты согласен? - почти закричал на него Живин. - А разве в стихах любимого твоего поэта Тимофеева[81] где-нибудь есть какая-нибудь правда?
- Есть, - отвечал Кергель, покраснев немного в лице. - Вот-с разрешите наш спор, - продолжал он, снова обращаясь вежливо к Вихрову, - эти стихи Тимофеева:
Степь, чей курган?
Ураган спроси!
Ураган, чей курган?
У могилы спроси!
Есть тут поэзия или нет?
- Никакой! - отвечал Вихров.
Кергель пожал плечами.
- На это можно сказать только одну пословицу: 'Chaque baron a sa fantasie!'[157] - прибавил он, начиная уже модничать и в душе, как видно, несколько обиженный. Вихрову, наконец, уж наскучил этот их разговор об литературе.
- Чем нам, господа, перепираться в пустом словопрении, - сказал он, не лучше ли выпить чего- нибудь... Чего вы желаете?
- Я всему на свете предпочитаю шипучее, - отвечал Кергель.
- Жженку бы теперь лучше всего, - произнес Живин.
- И то не дурно, - согласился Кергель.
- Жженка так жженка, - сказал Вихров и, пригласив гостей перейти в кабинет, велел подать все, что нужно было для жженки.
Кергель взялся приготовить ее и, засучив рукава у своего коричневого фрака, весьма опытной рукой обрезал кожу с лимонов, положил сахар на две железные палочки и, пропитав его ромом, зажег.
Синеватое пламя осветило всю комнату, в которой предварительно погашены были все свечи.
- Раз, два, три! - восклицал Живин, как бы из 'Волшебного стрелка'[82] , всякий раз, как капля сахару падала.
Вихров между тем все более и более погружался в невеселые мысли: и скучно-то ему все это немножко было, и невольно припомнилась прежняя московская жизнь и прежние московские товарищи.
- Ах, студенчество, студенчество, как жаль, что ты так скоро миновалось! - воскликнул он, раскидываясь на диване.
- А как мне-то, брат, жаль, я тебе скажу, - подхватил и Живин, почти с неистовством ударяя себя в грудь, - просто я теперь не живу, а прозябаю, как животное какое!
Кергель все это время напевал негромко стихотворение Бенедиктова, начинавшееся тем, что поэт спрашивал какую-то Нину, что помнит ли она то мгновенье, когда он на нее смотрел.
Иль, мечтательный, к окошку
Прислонясь, летунью-ножку
Думой тайною следил...
мурлыкал Кергель и на слове летунью-ножку делал, по преимуществу, ударение, вероятно, припоминая ножку той молоденькой барышни, с которой он в собрании в углу выделывал что-то галопное. Наконец жженка была сварена, разлита и роздана присутствующим.
- Живин, давай петь нашу священную песнь 'Gaudeamus igitur'[158] ! воскликнул Вихров.
- Давай, - подхватил тот радостно.
- А вы ее знаете? - обратился Вихров к Кергелю.
- Немножко знаю, подтяну, - сказал тот.
Все запели, хоть и не совсем складными голосами, но зато с большим одушевлением.
Живин в такой пришел экстаз, что, встав с своего места, начал петь одну известную студенческую переделку.
- Pereat justitia! - восклицал он, тыкая себя в грудь и намекая тем на свое стряпчество.
- Pereat policia! - разразился он еще с большим гневом, указывая уже на Кергеля, как на члена земского суда.
Иван, горничная Груша и старуха ключница стояли потихоньку в зале и не без удовольствия слушали это пение.
- В Москве барин каждый день так веселился! - не утерпел и прихвастнул Иван.
После пения разговор перешел на разные сердечные отношения. Кергель, раскрасневшийся, как рак, от выпитой жженки, не утерпел и ударил Павла по плечу.
- А я немножко знаю одну вашу тайну, - сказал он.
Живин посмотрел на него сердито: ему казалось подлым так насильственно врываться в сердце другого.
- Какую же это? - спросил Вихров полусконфуженно.
- А такую, что к кому вы уезжали из собрания.
Живин окончательно вышел из себя.
- Если он тебе это говорит, так и ты его спроси, - сказал он, обращаясь к Вихрову, - как он сам ездил к mademoiselle Прыхиной.
Кергель вспыхнул.
- Как, к mademoiselle Прыхиной?! - воскликнул Вихров, удивленный и вместе с тем почему-то обрадованный этим известием.
- Больше году с ней амурничал! - подхватил Живин.
- Меньше, - отвечал Кергель, несколько поправившийся и желавший придать этому разговору вид шутки.
- Но скажите, как же вам пришла в голову мысль победить ее? - спросил Вихров.
- Что ж, она девушка так себе, ничего, - отвечал Кергель, чувствительна только уж очень.
- Все стихами его восхищалась, - пояснил Живин.
- И что же, она вас первого полюбила? - допрашивал Вихров Кергеля.
- Разумеется, - отвечал тот, как бы даже удивленный этим вопросом.
- И была пылка в любви? - продолжал Вихров.
- Ужасно, ужасно! - воскликнул на это Кергель. - Этим, признаюсь, она меня больше...
И он не докончил своей мысли, а сделал только гримасу.
- Первое-то время, - продолжал зубоскалить Живин, - как он покинул ее, видеть его не могла; если лошадь его проедет мимо окна, сейчас в обморок упадет.
- Говорят, говорят! - отвечал, усмехаясь, Кергель. - Но что ж было делать, - натуру человеческую не переломишь.
- Опротивела, значит? - проговорил Вихров.
- Невыносимо! - подтвердил Кергель.
Таким образом приятели разговаривали целый вечер; затем Живин и Кергель отужинали даже в Воздвиженском, причем выпито было все вино, какое имелось в усадьбе, и когда наконец гости уселись в свои пошевни, чтоб ехать домой, то сейчас же принялись хвалить хозяина.
- Чудного сердца человек, чудного! - восклицал Кергель.
- Еще бы! - подтверждал с удовольствием Живин и после этого визита весьма часто стал бывать в Воздвиженском.
Видимо, что он всей душой привязался к Вихрову, который, в свою очередь, увидев в нем очень честного, умного и доброго человека, любящего, бог знает как, русскую литературу и хорошо понимающего ее, признался ему, что у него написаны были две повести, и просил только не говорить об этом Кергелю.
- Что ему говорить: разболтает он только всем, - произнес Живин.
Вихров дал ему даже на дом прочесть свои черновые экземпляры; Живин читал их около недели, и