делу». Сколько дублей на меня ни тратили, я просто не мог одновременно говорить и доставать блокнот, не мог — и все. Но потом какой-то дубль отобрали, я чувствовал себя скверно, подошел к Михаилу Ильичу сказать, что, мол, извините, не получилось, и услышал в ответ: «Ничего страшного, не волнуйтесь, вы будете такой застенчивый убийца». Но тягостное чувство скованности долго не забывалось и преследовало меня на протяжении многих лет, едва я выходил на съемочную площадку.
В 1956 году я снялся в фильме «Поэт» у Бориса Васильевича Барнета, замечательного кинорежиссера и актера (в картине «Подвиг разведчика» он сыграл роль похищенного немецкого генерала). Тогда я был студентом третьего курса Школы-студии МХАТ, и как-то шел но коридору «Мосфильма», искал работу на лето. И вдруг меня останавливает мощный седой человек, похожий на Шаляпина, и спрашивает: «Хотите сниматься в кино?» Я отвечаю: «Боже, конечно!» Барнет (это был он) говорит: «Вы сыграете в моей картине роль французского солдата, — он плохо выговаривал «р». — Роль хоть и эпизодическая, но очень важная. Солдат ведет на расстрел человека и отпускает его…»
На съемки я поехал в Одессу. Поселили меня в гостинице «Красная», сначала в отдельный номер. В это же время в Одессу приехал на гастроли польский «Голубой джаз» и нашу съемочную группу решено было «уплотнить» (хоть и поляки, но все же иностранцы приехали!) Нас разместили по два-три-четыре человека в номере. Но нет худа без добра. Меня подселили к самому Петру Мартыновичу Алейникову! Представляете, кто такой был Алейников! Это обаяние, это лицо всей страны. Не было человека, который бы его не знал, который бы им не восхищался. Люди по многу раз ходили смотреть одну и ту же картину из-за Алейникова.
Петр Мартынович находился, как бы это сказать, не в самой лучшей форме. Он выпивал. Несколько раз в день посылал меня вниз за водкой. Несмотря на это, с ним было очень интересно разговаривать. А говорил он только о кино и театре, о своих ролях. Алейников проигрывал разные роли, произносил монологи, читал отрывки из пьес, из фильмов, из книг. Кто-то из его недругов утверждал, что он знает только одно стихотворение: «Ленин и печник» Твардовского. Это все неправда. Он прекрасно знал классическую поэзию. Он великолепно читал Пушкина. А как он играл! Он показывал то нищего, то богача, изображал юношу, идущего на свидание…. Кого он только не показывал! И он никогда не кривлялся, играл очень глубоко и искренне, был очень органичен. Оторвать от него глаз было невозможно. Еще он говорил со слезами на глазах, что в своё время его приглашали сниматься в Голливуд, но «товарищ» Сталин его не выпустил…
Как-то я предложил ему пойти на море покупаться, но он ответил: «Какие купания? Купаты, купаты, мальчик!» Вечером того же дня я зашел в ресторан гостиницы и увидел: за отдельным столиком сидели великие артисты Петр Алейников и Олег Жаков. Раскрасневшиеся они сидели друг напротив друга и о чем- то оживленно говорили. Стол был уставлен купатами и выпивкой. Но они не ели, не пили, а разговаривали. Как я хотел быть там вместе с ними, слышать о чем они говорят, но я только стоял и смотрел. Мне, студенту, неловко было мешать беседе двух мэтров…
Обычно, примерно в полдень Алейников спускался в просторный вестибюль гостиницы «Красная». Здесь было людно: приезжие заполняли карточки, постояльцы сидели в креслах, разговаривали. На стене посередине холла висел огромный портрет товарища Сталина во весь рост — во френче, в сапогах. Алейников останавливался напротив портрета и долго-долго смотрел на него, почти не двигаясь. Стоял, очень внимательно изучая портрет, — минут десять-пятнадцать. Потом резко поворачивался и спрашивал: «Это кто это?» Он произносил это своим неповторимым алейниковским голосом, со своей неповторимой интонацией. Звучало примерно так: «Эта, кхто эта?» Это повторялось несколько раз все громче и громче. Он почти орал во весь голос. Тишина, пауза, все замирали в удивлении — многие узнавали артиста. А он окидывал всех победным взглядом, словно давая понять: «Мне уже надоело бояться «Этого»»… Потом опять резко поворачивался к портрету Сталина, подходил поближе, пристально смотрел на него… и смачно плевал. А потом поднимался к себе в номер.
Когда я кончил Школу-студию МХАТ, надо было думать о том, куда тебя возьмут. Меня взяли, вернее, прислали заявку из Ермоловского театра, но там была некоторая пертурбация, пришел новый главный режиссер, и все старые заявки были отменены. Я по сути дела остался без работы. И тогда Дмитрий Николаевич Журавлев, преподававший в студии, позвонил в театр им. Моссовета, Юрию Александровичу Завадскому, чтобы тот меня посмотрел. Так как просил сам Журавлев, то Завадский не мог меня не принять, хотя показывался я скверно, потому что читал стихи — не те, с которыми выпускался, а стихи, исполнявшиеся Женей Урбанским. Читал, совершенно не понимая половины того, что говорю, но все-таки меня приняли. Первую роль я получил в спектакле «Корнелия», где играл одного из трех сыновей. Мама была Вера Марецкая, дядя — Ростислав Плятт. У меня опять ничего не получалось, и когда Завадскому кто- то сказал, что он должен сделать замечание, тот ответил, что не надо меня трогать, будет еще хуже. Это мне передал художник Стенберг, для которого этот спектакль был тоже первой работой. С Завадским у меня были какие-то особые отношения. Думаю, что Юрий Александрович ко мне очень хорошо относился. Он очень любил красивые, длинные, разных цветов карандаши и всегда носил их в боковом кармане пиджака. Выходя на поклоны, Юрий Александрович всегда давал мне в руки подержать эти карандаши, чтобы они не выпали из кармана и вообще не мешали. Это был знак особого уважения. Когда готовился к выпуску спектакль братьев Тур «Выгодный жених», мне интуитивно не нравилось, что делает режиссер Александр Шапс. Посоветоваться было не с кем, Завадского не было, мы были на гастролях, и поняв, что ничего стоящего сделать не смогу, за два дня до премьеры я взял билет на самолет и улетел в Москву. В спектакль ввели Мишу Львова, а меня уволили. Но в театр меня тянуло по-прежнему, и поработав некоторое время в театре на Малой Бронной, я снова пришел к Завадскому, и он меня принял. На сборе труппы я услышал за спиной: «Вот этот, снова вернулся… Поливал, поливал, а теперь пришел, чего ему здесь нужно?..» Я понял, что здесь работать не смогу, и вечером того же дня подал заявление об уходе. Подошел к Юрию Александровичу и сказал ему об этом. Завадский был расстроен, подумал и потом сказал совершенно упавшим голосом: «Господи, какой я доверчивый!»
С Юрием Александровичем связано у меня совершенно незабываемое воспоминание. Работая в театре у Анатолия Эфроса, уже чему-то научившись и вкусив успех, я принимал участие в вечере Александра Штейна — режиссера театра имени Ленинского комсомола, проработавшего к тому же всю жизнь в самодеятельности на заводе имени Лихачева. Там был его творческий вечер, и я играл отрывок из пьесы Б. Брехта «Страх и отчаяние третьей империи», которую ставил Штейн. По какому-то стечению обстоятельств в этом вечере принимали участие Завадский и Уланова, которая была когда-то его женой. И вот мы играем, и вдруг я вижу за кулисами необыкновенно красивую, замечательную фигуру Юрия Александровича Завадского, его бледно-желтое лицо, седые волосы, и вижу, что он смотрит, как мы играем. Я сразу подтянулся, стал играть лучше, а когда кончился отрывок и я вышел за кулисы, Юрий Александрович подошел ко мне и сказал: «Я вас поздравляю, вы определенно сделали большие успехи». Рядом стояла Уланова, этого я никогда не забуду.
Еще перед тем как Дмитрий Николаевич Журавлев позвонил Юрию Александровичу Завадскому с просьбой меня посмотреть, была такая история. В нашем доме жил некий Борис Годунцов, странный парень, который, когда я был студентом Школы-студии МХАТ, врывался ко мне домой и говорил: «Ну-ка, посмотри, какой я, проверь меня». И начинал читать куски из каких-то ролей, демонстрируя непонятные вещи. Он то кричал, то плакал, то смеялся, то есть делал все то, что характеризуется как актерские штампы, — в общем, показывал, что он артист. Впоследствии Борис поступил в школу при театре имени Моссовета, и когда меня никуда не брали, он сказал: «Слушай, давай я тебя устрою в театр Моссовета, приходи». И я пришел. Мы поднялись на последний этаж, и он буквально втолкнул меня в какую-то дверь. Я подумал, что вхожу в зрительный зал, а оказался в кабинете Завадского. О боже! Он сидел где-то в глубине кабинета, огромная настольная лампа матового света освещала его наклонившуюся желтую лысину, он даже не поднял голову. Вообще что-то мавзолейное было во всем этом — и тишина, и запах, и свет. Деваться было некуда, я стоял. Вдруг Юрий Александрович посмотрел на меня и кивком показал, чтобы я проходил и садился. Отступать было некуда, я сел и рассказал коротко, кто я, что и как. Самое интересное, что он разговаривал со мной очень доверительно и сказал: «Ну что же, мне нужен Звездич на роль в «Маскараде», мне нужен тот-то, тот-то, как вы». Он со мной долго еще о чем-то говорил, а я сидел обалдевший, потому что шел в зрительный зал, а попал к нему. Вот такая встреча была с Завадским. И как раз после этого я обратился к Дмитрию Николаевичу и сказал, что был у Юрия Александровича и он назначил мне пробы. Тогда Дмитрий Николаевич позвонил Завадскому, чтобы ко мне отнеслись