пению; но русская натура в нем взяла свое, и из-под пальцев его все больше и больше начали раздаваться задушевные русские мотивы. Как бы рассердясь за это на себя, Лябьев снова начал извлекать из фортепьяно шумные и без всякой последовательности переходящие один в другой звуки, но и то его утомило, но не удовлетворило.
- Нет, лучше сыграю лезгинку, - сказал он и на первых порах начал фантазировать нечто довольно медленное, а потом быстрое и совсем уже быстрое, как бы вихрь, и посреди этого слышались каскады сыплющихся звуков, очень напоминающих звуки медных тарелок. Все это очень понравилось слушателям Лябьева, а также, кажется, и ему самому, так что он с некоторым довольством спросил Углакова:
- Далее, сколько я помню, по либретто дуэт между Амалат-Беком и Султан-Ахметом?
- Так! - подтвердил тот, взглянув в тетрадку.
Лябьев опять стал фантазировать, и тут у него вышло что-то очень хорошее, могущее глубоко зашевелить душу всякого человека. По чувствуемой мысли дуэта можно было понять, что тщетно злым и настойчивым басом укорял хитрый хан Амалат-Бека, называл его изменников, трусом, грозил кораном; Амалат-Бек, тенор, с ужасом отрицался от того, что ему советовал хан, и умолял не возлагать на него подобной миссии. При этом в игре Лябьева ясно слышались вопли и страдания честного человека, которого негодяй и мерзавец тащит в пропасть. Дамы и Углаков очень хорошо поняли, что художник изображает этим историю своих отношений с Янгуржеевым; но Лябьев, по-видимому, дуэтом остался недоволен: у него больше кипело в душе, чем он выразил это звуками. Перестав играть, он склонил голову; но потом вдруг приподнял ее и заиграл положенную им, когда еще он был женихом Музы Николаевны, на музыку хвалебную песнь: 'Тебе бога хвалим, тебе господа исповедуем'. Тогда он сочинил эту песнь, чтобы угодить Сусанне Николаевне, но теперь она пришлась по душе всем и как бы возвысила дух каждого. Аграфена Васильевна, бывшая, несмотря на свое цыганское происхождение, весьма религиозною и знавшая хорошо хвалебную песнь, начала подпевать, и ее густой контральто сразу же раздался по всему коридору. 'Свят, свят, свят господь бог Саваоф, полны суть небеса и земля величества славы твоея!' - отчетливо пела она. Все почти арестанты этого этажа вышли в коридор и скучились около приотворенной несколько двери в камеру Лябьева. У многих из них появились слезы на глазах, но поспешивший в коридор смотритель, в отставном военном вицмундире и с сильно пьяной рожей, велел, во-первых, арестантам разойтись по своим местам, а потом, войдя в нумер к Лябьеву, объявил последнему, что петь в тюрьме не дозволяется.
- Почему не дозволяется? - крикнул на него Углаков.
- Это может возмутить арестантов, как и возмутило их несколько, проговорил с важностью смотритель, вовсе не подозревая, что у бедных узников текли слезы не из духа возмущения, а от чувства умиления.
- Вот болван-то! - проговорил почти вслух Углаков.
- Полно, Пьер! - остановил его Лябьев. - Мы не будем петь, - отнесся он к смотрителю.
- Прошу вас, - сказал тот и, идя потом по коридору, несколько раз повторил сам себе: 'А с этим господином офицером, я еще посчитаюсь, посчитаюсь'.
Вскоре затем посетители стали собираться; но Муза Николаевна решительно объявила, что она хочет остаться с мужем.
- Вы имеете на то право, а если вас дурак-смотритель станет беспокоить, так покажите ему вот эту записку обер-полицеймейстера.
И Углаков подал сказанную записку Лябьевой, которая была в восторге от подобного разрешения. Сам же m-r Пьер рассчитывал, кажется, поехать назад в одном экипаже с Сусанной Николаевной, но та, вероятно, заранее это предчувствовавшая, немедля же, как только они вышли от Лябьева, сказала:
- Прощайте, Петр Александрыч!
- Да я к вам же еду! - возразил было тот.
- Но я еще еду не домой, и заеду в Никитский монастырь! - придумала Сусанна Николаевна и чрезвычайно проворно пошла с лестницы.
У m-r Пьера вытянулось лицо, но делать нечего; оставшись в сообществе с Аграфеной Васильевной, он пошел с ней неторопливым шагом, так как Аграфена Васильевна по тучности своей не могла быстро ходить, и когда они вышли из ворот тюрьмы, то карета Сусанны Николаевны виднелась уже далеко.
- А вы, тетенька, на извозчике разве? - спросил Углаков Аграфену Васильевну.
- На извозчике!.. Мой-то старичище забрал всех лошадей и с Калмыком уехал шестериком на петуший бой... Ишь, какие себе забавы устроивают!.. Так взяла бы да петушиными-то когтями и выцарапала им всем глаза!..
- Тогда, постойте, тетенька, я вас довезу.
- Довези!
И они уселись с большим трудом в довольно широкие сани Углакова. Аграфена Васильевна очень уж много места заняла.
- А не завернете ли вы, тетенька, со мной, по старой памяти, пофрыштикать в Железный?
- Могу, - отвечала Аграфена Васильевна.
Трактир, который Углаков наименовал 'Железным', находился, если помнит читатель, прямо против Александровского сада и был менее посещаем, чем Московский трактир, а потому там моим посетителям отвели довольно уединенное помещение, что вряд ли Углаков и не имел главною для себя целию, так как желал поговорить с Аграфеной Васильевной по душе и наедине. Потребовали они оба не бог знает чего. Тетенька пожелала скушать подовый пирожок и сосисок под капустой и запить все сие медом, но на последнее Углаков не согласился и велел подать бутылку шампанского. Задушевный разговор между ними сейчас же начался.
- Кто это другая-то барыня была в тюрьме? - спросила Аграфена Васильевна.
- Это - сестра Лябьевой - Марфина!.. - отвечал Углаков.
- Я так и чаяла!.. Барыня, я тебе скажу, того... писаная красавица!..
- Мало, что красавица... божество какое-то!
- Да... - протянула Аграфена Васильевна. - И что ж, ты за ней примахиваешь маненько, больно уж все как-то юлил около нее?
- Ах, тетенька, - воскликнул на это Углаков, - не то, что примахиваю, а так вот до сих пор, по самую макушку врезался!
- Ишь ты какой!.. Губа-то, я вижу, у тебя не дура!.. А она-то что же?.. Тоже?
- Нет, она невнимательна.
- Но, может, любит уж другого?
- Нет!
- А муж ведь, чай, есть у ней?
- Есть.
- Молодой?
- Старый, но умен очень.
- Ну, что умен... По-моему, знаешь, что я тебе скажу, Петруша... Барыня эта также к тебе сильно склонна.
- Как? - воскликнул Углаков, выпучив глаза от удивления и радости.
- Да так!.. Мы, бабы, лучше друг друга разумеем... Почто же она, как заяц, убежала от тебя, когда мы вышли от Лябьева?
- Может быть, из отвращения ко мне! - подхватил Углаков.
- Ну да!.. Из отвращения к нему? - возразила Аграфена Васильевна. - А не из того ли лучше, что на воре-то шапка горит, - из страха за самое себя, из робости к тебе?.. Это, милый друг, я знаю по себе: нас ведь батьки и матки и весь, почесть, табор лелеют и холят, как скотину перед праздником, чтобы отдать на убой барину богатому али, пожалуй, как нынче вот стало, купцу, а мне того до смерти не хотелось, и полюбился мне тут один чиновничек молоденький; на гитаре, я тебе говорю, он играл хоть бы нашим запевалам впору и все ходил в наш, знаешь, трактир, в Грузинах... Вижу я, что больно уж он на меня пристально смотрит, и я на него смотрю... И прилепились мы таким манером друг к другу душой как ни на есть сильно, а сказать о том ни он не посмел, и я робела... Пословица-то, видно, справедлива: 'тут-то много, да вон нейдет'. Так мы, братик мой, и промигали наше дело.
- Поэтому, тетенька, вы думаете, что и я промигаю свое дело? - спросил стремительно Углаков.