не литературным соображениям необходимо напечатать, не внимать рацеям Толмачева, произносимым с таким видом, будто ему известно нечто секретное, государственное, некая сверхтайна, о коей тебе не положено знать, и не тащить домой папку с рукописями, чтобы читать их вечером и следующим утром — чтобы выполнить обещание, которое ты дал или автору, или ответсекретарю, или главному редактору...

— Свободен, свободен, наконец — свободен! — сказал я себе, повторяя слова, высеченные на могиле Мартина Лютера Кинга. Я проводил по солнечной, праздничной улице до остановки жену и Сашеньку, нашего внука, на прощанье вытянул у него из правого ушка и вложил ему в губки конфетку 'Золотой ключик', такая у нас была игра, поцеловал напоследок в бледненькие, отечные под глазами щечки, поймал — уже сквозь автобусное стекло — коротенький взмах его ладошки, потом вернулся домой, расположился за машинкой — несколько часов полностью были моими, и рукопись, над которой я работал, — моей, и сам я принадлежал только себе, ну — хотя бы в реальных пределах, ограниченных издательством, Союзом писателей, цензурой, КГБ, парторгами разных ступеней, а кроме того — десятком болезней, которые делали меня невольником не только чести, но и лекарств, аптек, разводящих руками врачей и т.д. и т.п., — и все же, все же, все же!.. Немыслимая свобода свалилась на меня!

Радость, пламя неземное!..

Я был счастлив.

52

После того, как я уволился из редакции, мы с женой подсчитали наши денежные возможности: она получает пенсию в 117 рублей (после двадцати лет работы преподавателем статистики в институте народного хозяйства) плюс некоторая (в общем-то смехотворная для многих, но для нас вполне достаточная) сумма на сберкнижке — гонорар за недавнюю повесть 'Приговор', и решили, что как-нибудь продержимся год или два, ни от кого не завися.

Так что и тут все было в порядке.

Радость, пламя неземное!

Свет небес, сошедший к нам!..

Между прочим, недавно я где-то прочел, что из-за цензуры Шиллер заменил слово 'свобода' на куда менее опасное: 'радость'... Так оно и осталось: не 'Ода к Свободе', а 'Ода к Радости'. Ну, что ж, пускай хотя бы так:

Радость, пламя неземное!..

53

Через несколько дней Володя Берденников позвонил мне и с торжеством в голосе известил, что Павел Косенко в качестве члена редколлегии официально сообщил журналу, что он — против публикации 'Вольного проезда'.

— И точно твоими словами охарактеризовал 'Проезд', — сказал Володя. — Такое у него впечатление. А уж если Паша так считает...

— И он свое мнение изложил письменно? — спросил я, не очень-то веря услышанному.

— В том-то и дело! — сказал Володя. В голосе его звучало ликование. А сквозь ликование — и упрек мне...

Я уже писал, что Павел Косенко, долгое время, еще при Шухове работавший в журнале зам. главного редактора, человек громадной эрудиции, талантливый критик, литературовед, умница, обладающий тонким и точным литературным вкусом, в ситуациях критических бывал нередко чрезмерно осторожен. Это качество, мне кажется, характерно для всего нашего (мы с ним сверстники) поколения. Когда оно. это свойство, возникло, вгрызлось в кости, разъело душу, обучило лукавству, праведному и неправедному, когда кукиш, упрятанный в кармане, мог быть принят и за проявление гражданской отваги, и за небольшого размера яблоко или грушу, а то и за скомканный носовой платок?.. Не знаю, да и не в том суть. 'Поколение”, — говорю я. Но ведь к этому поколению — 'детей двадцатого съезда', 'шестидесятников', 'инакомыслящих' — принадлежали те, кто — вторя отцам — угодил за колючую проволоку, кто занялся печатанием и размножением 'Хроник' и самиздата, кто эмигрировал, в надежде создать там, в зарубежье, новые 'Колоколы' и 'Колокольчики', дабы будить Русь... Но в огромной массе наше поколение - симбиоз доблести и осторожности, честных, самоотверженных порывов и двурушничества, внутренней независимости и стояния на коленях, а то и на задних лапках, точь-в-точь пес, которому на влажный нос положен кусочек сахару, а в данном-то случае — даже не сахару, а ломтик простого хлеба, ибо и его — без верной службы строю, начальству, всевластному государству — не будет... И в результате — размятая, расплющенная в блин жизнь, изувеченные идеалы, загубленные, или — в четверть, в восьмую, в шестнадцатую часть осуществленные, воплощенные в дело способности...

И вот — Павел попер против Толмачева и всей компании... Это меня удивило. 'Даже Павел...' Ну, уж если 'даже Павел'!.. Значит, не только мы с женой, не только Галина Васильевна... Я хотел позвонить Павлу, да постеснялся: вышло бы, что дело не в 'Проезде', а в наших личных отношениях, т.е. — вышла бы пошлость...

А через день или два — новая весть: Мурат Ауэзов, тоже в качестве члена редколлегии, поддержал мою точку зрения.

Это меня удивило меньше, а правду говоря — не удивило совсем. От Мурата всегда можно было ожидать самого неожиданного. Еще в годы своего студенчества он был одним из авторов сборника философско-этнографических статей о специфических особенностях 'кочевой цивилизации' казахов. Сборник сожгли, как-то я видел мимоходом один из уцелевших экземпляров... В конце шестидесятых я возвращался из Москвы, в самолете наши места оказались рядом. Несколько часов мы беседовали, Мурат рассказывал об Индии, где провел несколько месяцев, показал (по тем нормам жизни — знак немалого доверия) книгу Солженицына, которую вез 'оттуда'...

Постоянно до щеголеватости аккуратно одетый, изысканно-сдержанный в манерах, с ровным, негромким, мягко журчащим голосом, с добрыми, большей частью печальными глазами, он казался мне принадлежащим к утонченной, не очень многочисленной, интеллектуальной казахской элите, нерасторжимо связанной со своим народом, но не разделяющей его предрассудков, что, впрочем, свойственно духовной элите любого народа... Он присутствовал и на редколлегии — той самой, последней для меня в журнале, но — молчал, поскольку еще не читал рукописи Марины Цветаевой...

Для него выразить свое мнение, встать поперек дружно шагающей колонны было не проще, чем мне...

Мало-помалу спускался с горних, порядком замороженных высей Александр Лазаревич Жовтис: академист, резко разделяющий жизнь, 'социальные вопросы', злобу дня — и как бы вневременную, по законам вечности созданную литературу, он все отчетливей ощущал колебания и толчки у себя под ногами... Морис Симашко, услышав о результатах редколлегии, каждый день гремел в телефонную трубку, от яростных филиппик в адрес антисемитов всех времен и народов переходя к оптимистическим предсказаниям, что Толмачев одумается, поймет, что наделал глупостей... В газетах, между тем, появились материалы, к которым еще надо было привыкнуть. 'Московские новости' писали:

'...Телевидение Австрии показало репортаж своего московского корреспондента Франца Кесслера об объединении 'Память' и интервью с одним из его лидеров — Дмитрием Васильевым.

Ф.Кесслер: На мой взгляд, это явление вполне вписывается в определенную традицию, сформировавшуюся в дореволюционной России. Я имею в виду противоборство в обществе двух течений. Одно отстаивало те же идеалы, что и европейское Просвещение... Другое было антипросветительским и антизападным — не в политическом, а в социально-культурном плане. Его я условно назвал бы русско- мистически-религиозным. Подобные настроения, на мой взгляд, и отражают сегодня как сама 'Память', так и некоторые литературные круги... Меня пугает то, что лидеры 'Памяти' поставили своей целью распространить убеждение: за всеми негативными явлениями в жизни советского общества стоит некий клан, центр, который, так сказать, 'дергает за нити', который сознательно ведет подкоп под русский народ, целенаправленно разрушает его духовно и физически. Васильев этот центр называет 'всемирным сионизмом'... Васильев отрицал, что является антисемитом, говорил, что не имеет ничего против

Вы читаете Эллины и иудеи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату