Времена застоя были для нас временами запоя. Водка была для нас тогда живой водой. С ней был связан риск, а риск всегда противоположен скуке. Пьянка была, как ручка яркости в телевизоре: повернул - и все ярче.
Впервые я увидел Башлачева в бюро ВЛКСМ, в 407-й аудитории. Под паркетным полом там до сих пор лежат бутылки, из которых мы пили. На первом курсе Саша не поехал в колхоз - за него замолвили словечко: мол, он талантливый и шрифтами пишет, поэтому оставили его оформлять наглядную агитацию. Меня сразу же обидел его надменный вид и желтый, как зерно кукурузы, золотой зуб. Я привык, что первокурсники заискивают, а этот был длинноволосый, как девушка, и уверенный, как бог. И еще удивление: его отношения с людьми (а он неделю как поступил учиться) были доверительнее, теплее и дружественнее, чем у меня, проучившегося год. Мы с ним не подружились тогда, хотя и выпили много пива. Разговоры о смысле жизни были у нас предметом для шуток и полуиг-ры в разговоры.
Сейчас это время я называю «дославным». Что-то объяснить в его песнях его жизнью невозможно, хоть они и как-то связаны. Его тайна не в студенческих пьянках и не в рок-музыке. Тайна не около него, а в нем. Он сам ее не знал. Для меня это самый трагический из вопросов жизни: нас никто не поймет полностью, потому что человек необъясним ни снаружи, ни изнутри. Можно сломать, распотрошить, можно узнать все, - и все равно не узнаешь ничего. Потому что ничто живое не равно своему устройству. Оттого и таинственны его песни. Их можно изучить, но никогда не поймешь, как, из чего они сделаны.
Саша не был болтлив, но я знаю, что он испытал все, что хотел испытать. Как чумы, он боялся конформизма, он все делал не так и меньше всего походил на благонамеренного студента, плавно переходящего в благонамеренного обывателя. Саша немного приторговывал джинсами на свердловской барахолке, пил, курил, пробовал наркотики, а с каникул привозил фантастические рассказы о загулах группы «Сентябрь», где он был текстовиком. В Череповце этот ансамбль считался сосредоточением дьяволизма. На фотографиях у них всех были надменные до злобности лица - это были, судя по Сашиным рассказам, очень развратные люди. Как и все, кому отламывается легкая и скучная жизнь с большими деньгами и худой славой. Я, помню, укорял Сашу, когда слушал записи его группы: «Ах, как долго помнят губы вкус твоей губной помады» - Саша, это пошлость, если узнают в деканате, тебе диплома не выдадут! Он обижался, оправдывался: лучше быть понятым дураками, чем не понятым никем. И потом, им что ни напиши, они сразу отметают все, что сложнее поцелуя в подъезде. Обиженный Саша уносил свои пленки.
Он не собирался становиться поэтом, но дорога вела его именно туда. Саша жадно запоминал все, что касалось песен. Наизусть он знал все, что слышал у Высоцкого, перепел весь тогдашний рок и бардов. Саша был хранителем всех студенческих песен нашего факультета, он помнил их лучше, чем их авторы. Песни он вообще запоминал с первого раза, торопливо и жадно. Однажды я понял, что значит для него петь: он становился сумасшедшим, когда дорывался до гитары. Пятого мая мы возвращались с Дня факультета из университета, и по дороге до общежития Саша даже не пел -орал песни. Он сорвал горло - я видел розоватую пену на губах. Все уже устали, а он все орал - каждую песню от первого до последнего куплета, не перевирая ни одного слова. Глаза у него выкатились, по лицу тек пот, а он все орал и орал наши дурацкие студенческие зонги. Я посмотрел на его пальцы и вздрогнул: указательный на правой руке превратился в кровавую культяшку, и он колотил сорванным ногтем по струнам, часть деки была запачкана.
Меня оторопь берет, когда я понимаю, что помню все случаи, когда видел его кровь. В общежитии он жил в боко-вушечке площадью в два с половиной квадратных метра. На стене там был нарисован восход в сказочном городе - до Саши там жил университетский художник. Порядка там не было, простыни - как бумага из-под селедки. Однажды я пришел к нему с бутылкой красного вина. Саша стал продавливать пробку черенком ножа, бутылка подкосилась и откололось горлышко. Саша побледнел. Никто не знал, что делать. Потом я догадался отвести его к умывальнику. Я сунул его руку под струю - рука вся была в крови и вине. Я только сейчас понимаю, что это значило. Он писал очень легко, импровизировал без бумаги. За десять минут мог написать песенку на день рождения. На пятом курсе я придумал игру - рок-группу «Ту- 144». Мы собирались, запасались пивом, рассаживались у меня в боковушке (я по совпадению тоже жил в боковушке) и принимались задело. Каждый должен был написать три песни на три темы, предложенные соседом. Срок - полчаса. Правил - никаких. Саша всегда выигрывал - он писал мгновенно. Я потом смотрел его черновики: он даже не писал слова - только первые буквы, значки, стрелки какие-то. Потом мы писали все на магнитофон, подпевали друг другу, стучали по кастрюльке - в общем, вели себя самым ужасным образом. Это было необыкновенно интересно. С ним вообще все было интересно. На третьем курсе мы опять работали вместе оформителями. Саша называл нашу бригаду «бригадой кому-нести-чего-куда», потому что командир вечно использовал нас на подхвате. Саша отчаянно сачковал, но, как ни странно, его никто не ругал, хотя все знали, что он лентяй. Потом я разобрался, что Саша вовсе не лентяй. Это баловень, который отличается от лентяя тем, что внутри у него есть маленькое веселое солнышко. Как-то нас послали подбирать клинышек картошки за школьниками, и мы после обеда долго валялись в борозде. Я помню даже место, и рассыпающиеся куски земли, и близкий горизонт. Он удивительно глубоко входил в память. Тогда я запомнил наш первый разговор б смерти. Саша рассказывал, что есть учение, по которому души переселяются в будущих людей, и что есть способ узнать свою старую жизнь и подготовиться к следующей. Вообще, обо всех его словах я помню, что он говорил как бы то, что я уже думал, а он вот вспомнил сейчас. Ничего неожиданного - напротив, самые обычные вещи. Может быть, слишком обычные, это трудно понять. Слишком обычные. А необычным был в нем талант. Сашу можно было показывать в концерте «Резервы человеческой психики». Он учил немецкий, но в университете, к удивлению многих, переводил с английского. Мистика какая-то. Не зная английского, он довольно точно отгадывал слова английских песен. Потом однажды обнаружилось, что он читает по-польски. Я спросил его, где он этому выучился. Оказалось - нигде. У него было чудесное языковое чутье, по общим корням слов он добирался до их смысла на чужом языке. Очень острый был у него слух. Например, он стал играть на пианино, не учась, не разыгрывая гамм, - просто сел и стал играть, по слуху разыскав аккорды. Мне кажется, он даже не знал, насколько одарен, потому что во всем этом не видел ничего необычного. Саша государство не любил. Кстати, и оно его не любило. Если смотреть на него из-за паспортного стола, он был бродягой, можно проще - бичом. Он не добился житейского благополучия, школы мужества в армии не прошел, отмазавшись от нее через психдиспансер, в университете был тряпичником и вообще безобразным комсомольцем. Но и это ничего не объясняет: Сашина жизнь и смерть искупают все эти мелкие нарушения гражданского порядка. Другим нельзя, а ему было можно. Сейчас о нем много и плохо пишут. Я тоже пишу о нем много и плохо. О ком угодно можно написать хорошо, а о нем нет. О нем пишут чуточку: что он был автором гимна рок-поколения «Время колокольчиков», его имя упоминают, рассуждая о рок-поэзии. И никто не заметил, что никаким рокером он не был! Да, он кормился от рок-публики, устраивая на квартирах рискованные концерты за плату. Он был поэтом, певцом, бродягой, пророком, кем угодно, но не рокером. Его имя - событие в современной русской культуре и связано с нею, а не с роком.
У Саши почти не осталось приличных записей: все шкалит, потому что поначалу он не пел, а кричал. Саша знал, что не получит высоких оценок у высоких ценителей. Например, он сразу же поссорился с Градским, с первой и единственной встречи. Саша требовал для себя особой шкалы: не по тому, как сделаны песни, а по тому, что они сделали с вами. Искусство в его понимании - это не вышивание шелком по бархату, а грубое переплетение гражданской боли с сердечной.
«Дославное время» кончилось в марте. Саша приехал из Ленинграда. Тогда мы сидели на моей квартире в Свердловске, с нами были девушки - не помню, кто, - и Саша взахлеб рассказывал мне, что делает и как живет. Полгода он проработал в череповецкой газете «Коммунист», потом удрал с работы и из-под призыва в армию. Рассказывал, как о погоне - ускользнул в последний момент, вырвался, выкарабкался! «Я счастлив, понимаешь, я счастлив теперь все время, я полностью счастлив!» - говорил он