Увы, так бывает только во сне. Проснешься — и нет его, страшного видения. Растаяло, как чернильная капля в воде, отравив память неприятным воспоминанием.
Папа, не оглядываясь, идет к дому, и Лиза окончательно понимает: надежды нет, все, сказанное Валеркой и папой, правда. Ну и пусть правда. А она все равно в эту правду не верит. Не верит и не верит. Старшие что-то напутали. Дедушка — фашист? Нет!
Из гнезда, серым шариком прилепившегося под стрехой, выпархивает ласточка. Ужас, как тоскливо она кричит! А может, и не тоскливо. Может, наоборот, весело. Это ведь в каком настроении слушать. Впрочем, Лизе не до ласточки. Мысли ее заняты папой, дедушкой. Она знает, перед войной папа учился на учителя. Дедушка тоже был учителем. Он преподавал немецкий. И папа хотел преподавать немецкий. У него были «способности», как говорила мама. Но после войны раздумал и пошел в кочегары. Наверное, потому, что ненавидел дедушку и не хотел ему подражать. Она, Лиза, такая же. Если невзлюбит кого, никогда не сделает так, как тот, кого невзлюбит. Всегда наоборот. Даже если ей будет хуже.
Папа сидит возле окна и курит. В комнате темно, и папиного лица не видно. Только черный силуэт на фоне звездного неба. Силуэт курит. Когда звезды застилает пробегающее облачко, силуэт исчезает. И тогда кажется, что курит невидимка. Папироска то вспыхивает, то гаснет. Вспыхивает, когда папа сильно разволнуется, гаснет, когда он берет себя в руки и успокаивается.
За окном, под навесом, мама угощает Милку хлебом с солью. Милка — это корова. Мама всегда в это время угощает Милку хлебом с солью. Милка, растроганная маминой лаской, добродушно капризничает: «М-му-у...» Потом, поддавшись уговорам, принимает угощение и аппетитно чавкает. В соседней комнате, набегавшись за день, сладко посапывает Женька.
Папа рассказывает Лизе о дедушке. Ее дедушка был переводчиком. В немецкой комендатуре. Он не сам пошел. Его послали партизаны. Он был глаза и уши партизан в немецкой комендатуре. И он один знал, что должно было произойти в ту ночь. Партизаны на рассвете хотели атаковать станцию и взорвать водокачку. Оставить паровозы без воды. Среди зимы оставить без воды паровозы, которые таскали немецкие эшелоны на фронт. Только дедушка знал об этой операции. Он должен был принять группу подрывников в своем доме. Он дал знать, что примет. Но, когда подрывники подходили к дедушкиному дому, их схватили гестаповцы. Но на дедушку тогда никто не подумал. О том, что он предатель, узнали потом, на допросе. Тех, кто узнал, давно уже нет в живых. Их расстреляли. В живых остался один папа. О предательстве дедушки он узнал первым. Ему открыл это главный фашист гестаповец Эрих Шварц — худой и беспощадный, как Кощей Бессмертный.
«Не в отца сын, — сказал он ему на допросе. — Твой отец был умный человек. Он даже сына принес в жертву великой Германии».
«Кощей Бессмертный»... Эта кличка вызывает у папы усмешку. «Что есть бессмертный?» — спросил Эрих Шварц, узнав о кличке. «Есть вечный», — сказали ему. «О, значит, я никогда не умру», — сказал гестаповец.
Он не знал, что вечно Кощеи Бессмертные живут только в русских сказках. На русской земле они переводятся довольно быстро. Узнав о казни товарищей, партизаны поклялись убить Эриха Шварца и слово свое сдержали. Он подорвался на мине в своей собственной спальне.
Папа был единственный, кто остался в живых после казни подрывников. Он был расстрелян, но не убит. Его спасли партизаны, когда раскопали могилу, чтобы похоронить товарищей с воинскими почестями. Их было пятеро, принявших смерть от руки главного фашиста, гестаповца Эриха Шварца. Но в могиле их оказалось на одного больше. Шестым был полицай Сычев.
— Сычев? — удивилась Лиза, услышав знакомую фамилию.
— Да, — сказал папа, — Валеркин дед...
— Разве он...
— Нет, — сказал папа. — Он нам не вредил. Он был пьяница, но совести не пропивал. Однако нашим тоже не был. Это странно, что его расстреляли вместе с нашими.
...Врачи долго боролись за папину жизнь. Когда сознание вернулось к нему, он рассказал о случившемся товарищам. Партизаны приговорили деда к смерти. Но убить его не удалось. Как стало известно, дед исчез из поселка в ту ночь, когда арестовали подрывников.
Набежало облако. Звезды, висевшие над окном, одна за другой погасли. Будто их постепенно выключили. Папироска, описав дугу, легла на подоконник и стала чахнуть. Папа-невидимка негромко позвал:
— Поля!
— Иду, — откликнулась мама.
Лиза включила свет. Любопытные тени вытянули шеи. Вошла мама, дыша вечерней прохладой и парным молоком. Сели ужинать.
Больше разговоров о дедушке не было. Дни шли с разной скоростью. То бежали, как курьерские поезда, то тянулись, как ленивые товарняки. Валерка при встрече с Лизой виновато отводил глаза и никогда первым не заводил разговора. А Лиза если и заводила, то лишь в силу крайней необходимости. Она не любила Валерку, потому что чувствовала себя перед ним виноватой. Ведь не ее, а его дедушку расстреляли фашисты.
Однажды на станции, где жила Лиза, остановился курьерский. Обычно он стоял не дольше минуты. Но и той было довольно, чтобы вывести курьерский из терпения. Стоило семафору взмахнуть рукой, как он, сердито фыркнув и ругнув на прощанье дежурного по станции, тут же устремлялся прочь.
На этот раз курьерский простоял дольше обычного. А когда умчался, то, к удивлению Лизы, оказалось, что он забыл на станции один вагон. Впрочем, из всех видевших только она и удивилась этому. Другие, наверное, знали, что вагон не случайно оставлен на станции. Его загнали в тупик, а вскоре из вагона на перрон высыпали люди в пестрых клетчатых костюмах, опоясанные ремнями фотографических аппаратов. «Туристы из Германии, — узнала Лиза, — едут в совхоз имени Ленина».
Немного погодя пришел автобус и увез туристов. Увез всех туристов, кроме одного: худого, сутулого, похожего на вопросительный знак, немца. «Вопросительный знак» остался и, заложив руки за спину, стал ходить по поселку, раскланиваясь чуть не с каждым домом. Это было очень странно. Немец подходил к дому, кивал ему, как знакомому, грустно улыбался и шел дальше. Перед домом, в котором жила Лиза, он задержался дольше обычного. Лиза видела из окна: немец стоял как вкопанный, не решаясь почему-то ни войти, ни уйти прочь. Из калитки вышел папа. Он отдыхал с ночи.
— Это дом товарища Бондарчук? — спросил немец.
Папа удивился.
— Это мой дом. Я Бондарчук.
— О, молодой Бондарчук! — обрадовался немец. — А я знавал старый Бондарчук.
Папа с неприязнью посмотрел на немца. Но, странно, немец не обратил ни малейшего внимания на сердитый папин взгляд.
— Я знавал старый Бондарчук, — с какой-то тоской повторил немец. — Старый Бондарчук был герой.
— Что вы о нем знали? — закричал вдруг папа.
Немец вздрогнул. Лиза в окне тоже вздрогнула: папа никогда так не кричал.
— Меня зовут Макс, — сказал немец. — Макс все знает.
Папа раскрыл было рот, но немец опередил его:
— Макс все расскажет, — сказал он.
Папа стал как лунатик. Сперва он молча смотрел на немца. Потом, так же молча, повернулся и пошел в дом. Немец, не ожидая приглашения, пошел за ним. Так бывает: двое, не сговариваясь, вдруг делают одно и то же.
Лиза сидела на подоконнике, на самом свету, но папа, войдя в комнату, не заметил ее. Он весь был поглощен гостем. Он вошел в гостя, как вода в песок. Он уже не мог выйти из него, не узнав всего.
Волнение папы передалось «Вопросительному знаку». Немец вдруг выпрямился перед тем, как сесть, и уже другой — прямой, строгий — не вопросительный, а восклицательный — сказал:
— Старый Бондарчук был герой. Я свидетель, за что его расстреляли.
...Старый Бондарчук не был герой. Да и старым в то время он не был. Пятьдесят лет, разве это