авеню, построенный сто лет назад «во вкусе умной старины», как писал Пушкин.
Там созданы прекрасные условия для научных занятий: богатая библиотека на всех языках мира, несколько красивых аудиторий и залов заседаний, ресторан. Виктор запланировал три доклада с показом вылеченных больных. Первый доклад он поручил сделать мне.
— Владимир, ты из России и прямой ученик Илизарова. И ты имеешь самый большой опыт. Они ничего не знают о методе и о самом Илизарове. Расскажи о его открытии, нарисуй картину тех условий, в которых он работал, и покажи в рисунках самые основы метода.
Всего лишь за двадцать минут это было трудно сделать. Но я хотел представить свой первый доклад перед большой аудиторией на хорошем американском уровне: отобрал лучшие слайды, составил текст, три раза его переделывал, учил наизусть. Перед такой аудиторией хотелось выступить на хорошем американском английском. Бедная Ирина должна была много раз выслушивать и поправлять меня, поправлять и опять выслушивать.
Выступать в академии — большая честь. Но для меня это была еще и особая личная победа. Ровно десять лет назад, осенью 1978 года, вскоре после нашей эмиграции, я впервые пришел в академию. Шло такое же заседание научного общества хирургов. Мой английский был тогда очень слабый, и я попросил Ирину идти со мной: она помогала мне понять то, чего сам я разобрать не мог. Тогда нас поразила почти исключительно мужская аудитория, и очень моложавая. Все для меня было интересным и необычным.
В ресторане у накрытых столов суетились официанты — перед заседанием был сервирован обед для докторов, которые пришли туда после работы. Нам с Ириной тот обед был не по карману. Мы скромно сели в одном из последних рядов зала и слушали доклады. На меня произвел впечатление динамизм выступлений и прекрасные иллюстрации.
Когда мы вышли из академии, я был радостно возбужден всем увиденным и услышанным. Как я хотел бы когда-нибудь оказаться равным с теми докторами! А мне только предстояло начать пробиваться в американскую медицину, и каков будет результат, предвидеть трудно. И все-таки, даже и с будущим в тумане, я знал себе цену и в глубине души верил в свою звезду. Я сказал Ирине:
— Вот увидишь, пройдет десять лет, и я буду делать доклад в этой академии.
Она в ответ недоверчиво рассмеялась:
— До чего же ты оптимист!
И вот — прошло ровно десять мучительных лет. И мы с Ириной сидели за обеденным столом вместе с нью-йоркскими докторами, как равные с равными. А потом я взошел на трибуну академии.
По традиции докладчика представляет председатель заседания. Им был Виктор. Как Бабель писал про Беню Крика, «он говорил мало, но смачно». Виктор рассказал, кем я был в Союзе, как работал с Илизаровым и, когда приехал в Америку, где занимался хирургией здесь. И закончил:
— А теперь — профессор Голяховский, или доктор Владимир, как мы его зовем, ценное дополнение к нашему госпиталю.
Больше десяти лет никто не называл меня профессором. Было даже как-то странно снова слышать это звание применительно к себе. Профессором я был т а м, а здесь стать профессором… я и не мечтал об этом. Усмехнувшись про себя, я начал доклад.
— Дамы и господа…
Как я ни старался, все равно пробивался мой русский акцент. Но меня слушали с интересом и в конце довольно дружно аплодировали. Виктор шепнул на ухо:
— Владимир, ты все им сказал о'кей! Вот увидишь, скоро другие доктора будут приходить к нам учиться. А пока они к нам станут присылать своих пациентов.
Этого ему хотелось больше всего.
Некоторые потом подходили ко мне, пожимали руку, поздравляли, желали успеха. Сияющая Ирина была рядом. Только она знала, какой это был для меня триумф: я сдержал слово, данное ей десять лет назад.
Я стал глохнуть
Уже около года, как я стал замечать, что слышу все хуже, особенно на левое ухо. Сначала я не очень обращал на это внимание. Но мне все труднее становилось разбирать негромкую или не слишком отчетливую речь, хотелось приблизить ухо прямо ко рту собеседника. Делать это было неловко, и я прикидывался, будто чем-то отвлекся. Наигранная рассеянность заставляла меня переспрашивать о сказанном, что делать тоже было неудобно. На конференциях и лекциях я раньше садился в задние ряды, где сидели резиденты, и любил переговариваться с ними. Но там я все хуже слышал докладчика, особенно если он говорил вполголоса. И мне часто хотелось по-стариковски приложить ладонь к уху: «Ась?» Поэтому с каждым разом мне приходилось садиться все ближе и ближе к трибуне. И в конце концов я понял, что начинаю по-настоящему глохнуть.
Обнаруживать в себе старческие физические недостатки всегда трагично. Я знал причину: после скарлатины, перенесенной в детстве, у меня была перфорация барабанных перепонок — одно из типичных осложнений в те годы в России. Потом всю жизнь я страдал воспалением то одного, то другого уха. В Москве был у меня хороший приятель-отоларинголог, светило в своей области. Когда у меня случались воспаления, я приезжал к нему, и он заливал мне в ухо раствор пенициллина. Пенициллин у него был импортный, из Кремлевской больницы, действовал безотказно, намного лучше советского. Потом мы с профессором выпивали бутылку коньяка, и на этом лечение заканчивалось. Я много раз его спрашивал:
— Можешь ты как-нибудь заделать мне эти дырки в перепонках?
— Ишь ты, куда хватил! Такого не придумано, да и вряд ли придумают, — отвечал он.
— Значит, в конце концов я могу оглохнуть?
— Значит, можешь. Но не совсем и не скоро. А пока давай опрокинем еще по рюмочке.
Как он говорил, так и получалось: до поры до времени у меня был слегка пониженный слух, но постепенно от моих перепонок ничего не осталось. А без них нет резонанса от звуковой волны, она все слабее передается вглубь, на сложный механизм среднего уха.
Перспектива была тоскливой. В пятьдесят восемь лет я только собирался начинать позднюю (очень позднюю!) карьеру частной практики. Глухота становилась препятствием этому и последним, неожиданным звеном в цепи моих неудач. Потерять слух накануне забрезжившего профессионального успеха!.. Если глухота станет прогрессировать, как я буду общаться с пациентами?
На память приходили страдания оглохшего Бетховена. Он мог сочинять музыку, но не мог слышать, как ее играли. И с людьми общался только записками. Хороший буду я доктор, если мне придется переписываться с пациентами!.. Единственное спасение для меня — слуховой аппарат. Я попробовал надеть один, взяв у своей почти девяностолетней мамы. Сразу же в голове загудел фон посторонних шумов. Я смотрел на себя с этой затычкой в ухе в зеркало и понимал, как некрасиво будет появляться перед пациентами с этим устройством, да еще в обоих ушах. И с горечью думал: «Хотя это удар по моим ушам, но на самом деле это удар судьбы ниже пояса».
Я все сильнее переживал, но только в глубине души, чтобы не пугать Ирину. Прошло немного времени, и она сама сказала:
— Тебе надо пойти к ушному доктору.
— Что, уже заметно?
— Давно заметно. И все заметнее.
— Я пошел бы, но не представляю, что можно сделать в моем возрасте и при почти полном отсутствии барабанных перепонок. Тогда, в Москве, крупный специалист сказал, что мне ничего не поможет.
— Найди себе опытного доктора здесь и посоветуйся с ним, — настаивала Ирина.
Мне посоветовали показаться профессору Нью-Йоркского университета. Профессор был старенький, уже в отставке, но его имя еще привлекало пациентов.
Как ни высоко ценил я достижения американской медицины, но шел на прием к доктору почти без