сквозь огонь Литовского полуострова и ничто их не коснется.
Огненным ливнем ударило с круч, все гуще звенели в воздухе пули, ухнул первый снаряд, подняв со дна Сиваша фонтан грязи, но никакая сила уже не могла остановить штурмующих, что могучей волной накатывались из фантастически освещенного прожектором Сиваша и бурей паслись вперед.
Оленчук не узнает штурмовиков. Вместо измотанных, смертельно усталых бойцов, только что изнемогавших в трясинах Сиваша, мимо него сейчас лавиной несутся как будто другие, словно окрыленные люди. В длинных шинелях и высоких шлемах, они кажутся сейчас какими-то великанами в мертвенно- голубом сиянии прожекторов…
— Вперед! Вперед!
Падают под пулями и снова встают в полный рост, бросаются на штурм береговых укреплений, пробивают проходы гранатами, оглушая все побережье дружным кличем:
— Даешь Крым!
Весть о том, что колонны коммунистов, перебравшись ночью через Сиваш, прорвали береговые укрепления Литовского полуострова, вызвала переполох в белых штабах. Перебрели море, заходят в тыл! Чтобы ликвидировать прорыв, Врангель вынужден был повернуть лицом к полуострову две дивизии из-под Перекопа, бросить сюда лучшие свои резервы. Жерла орудий с перекопских позиций тоже были повернуты на Сиваш. Красные полки, двинувшиеся вслед штурмовым колоннам, могли идти по открытому дну уже только перебежками, глохли от адского грохота тяжелых снарядов, что рвались и рвались по всему Сивашу, вскидывая к небу огромные столбы грязи. Вряд ли кто знал и когда-нибудь узнает, сколько их, безыменных героев, в эти часы штурма вместе с артиллерией, лошадьми, вместе с винтовками и пулеметами навеки погрузилось в бездонные трясины Сиваша.
Наступил день восьмого ноября — первый день боев уже по ту сторону Сиваша, на крымской земле.
Данька Яресько этот день застал в открытой перекопской степи, на заброшенном чабанском стойбище, где в ожидании атаки нашли себе приют бойцы одного из батальонов 455-го стрелкового полка.
Холод пробирал до костей: при полном бесснежии температура спускалась ниже десяти градусов. Много было в эти дни обмороженных. Тысячи тех, кому выпало маяться в открытой степи, с завистью поглядывали на далекие, оббитые ветрами присивашские села: там человеческое тепло, там можно было бы обогреться. В степи даже бойцы-сибиряки, привыкшие к суровым северным зимам, больше всего страдали именно от лютой этой холодины, от бесснежной черной таврийской зимы с ее пронзительными буранными ветрами.
В таких условиях это полуразрушенное чабанское стойбище оказалось для красноармейцев просто находкой. Яресько здешние места знакомы давно, знакомо ему и это стойбище, среди чабанов называвшееся когда-то табором Пекельным. Еще батрача у Фальцфейнов, он не раз, спасаясь от буранов, забредал с отарой сюда, в отдаленный степной табор, где были тогда огромные загоны для скота и теплые печи в землянках для батраков и чабанов, чтоб могли они отогреться здесь после целодневных блужданий на стуже, в открытой степи. За годы войны стойбище разрушилось, пришло в запустение, кошары растащили, землянки развалились, остались только кучи глины да часть плетеных загородок, под которыми укрылись, прижавшись друг к другу, Яреськовы однополчане.
Скорей бы уж атака на вал! Этим чувством полон каждый боец. Знают, что вся страна в эти праздничные революционные дни смотрит на них, ожидает от них последнего удара. Знают, что товарищи их уже бьются на Литовском, переправившись ночью по ледяным болотам Сиваша. Весь день гремит артиллерия. Первые волны атакующих, прижатые к земле ее ураганным огнем, лежат уже где-то перед самым валом. И дальше вглубь вся степь полна ими, как птицами осенью перед отлетом.
— Товарищ комиссар, когда же мы? — в нетерпении спрашивают красноармейцы своего комиссара Безбородова, в прошлом ивановского ткача.
— Выдержка, выдержка, товарищи, — говорит он, переходя от бойца к бойцу, проверяя, наточены ли ножницы в порядке ли оружие.
— А правда ли, товарищ комиссар, — обращается к Безбородову молодой боец Ермаков, — что товарищ Фрунзе наш земляк, что он тоже не то ивановский, не то шуйский?
— Слышал и я, что он наш, из нашей красной губернии, — улыбается Безбородов.
Присев неподалеку от Яресько, комиссар некоторое время наблюдает, как этот бывший чабанок, окруженный товарищами, молча складывает небольшой костер из кизяка и стеблей бурьяна.
— Сразу видно чабанского умельца, — замечает комиссар, тепло глядя на Яресько. — Немало, видно, товарищ Яресько степных огоньков тут пораскладывал?
— Да пришлось, — отвечает Данько и, растянувшись на земле, принимается старательно дуть в чуть живой костерок.
— Только дым разгоняйте, чтобы противник не заметил, — посоветовал бойцам Безбородов и сам стал отгонять дым рукой.
Взметнулись первые язычки пламени, и вот уже со всех сторон навалились на него дрожащие от холода бойцы, ловя слабое тепло.
Шутя стали припоминать, где и кому из них жарче всего пришлось, и кто-то из ветеранов полка рассказал, как они еще в Оренбургских степях с Блюхером на охваченном пламенем поезде от белоказаков к своим пробивались. Двигались так: впереди платформа с тюками ваты, за ней паровоз и сзади опять платформа с ватой.
— А беляки бьют, вата загорелась, ветер раздувает огонь. Что делать? На ротном одежда тлеет, а он: «За мной, товарищи!» — и на полном ходу из огня да под откос, а мы всей командой за ним. Блюхер тоже недалеко от нас с «гочкисом» в цепи лежал. Отбивались, пока подмога не подоспела.
Кое-кто из бойцов тем временем, приноровившись, стал жарить над огнем где-то раздобытый ячмень.
— Бери! Черный рис! — трясет перед Яресько жестянкой с подгорелым ячменем знакомый китаец.
С аптекарской точностью он отмерил горсть ячменной поджарки Яресько, насыпал подряд другому и третьему.
— Бери и ты! — говорит китаец, обращаясь к комиссару, который, стараясь не показать, что он голоден, с равнодушным видом ждал, пока очередь дойдет до него.
Повеселели от этого угощения, едят, губы черные, хрустит у бойцов на зубах горелый перекопский рис.
Однако недолго наслаждались они прикрытым шинелями теплом. Начался обстрел, стали ложиться в степи снаряды, и костер пришлось погасить…
Съежившись, лежит среди товарищей Яресько на холодной, мерзлой, содрогающейся от канонады земле. Еще год назад, когда он носился здесь по степи с Килигеевыми повстанцами, была у них только одна пушка с тремя снарядами, и они, как малые дети, которые играют в войну, били из нее по этой вон перекопской колокольне… То была пристрелка. И Хорлы, и первый тогдашний «с воловьими батальонами» штурм Перекопа, и крымский рейд — все это была только пристрелка перед несравненно более тяжелыми боями, которые теперь и начались. Странно складывается его, Яресько, судьба. Столько прошел дорог, и вот снова он лицом к лицу с Перекопом, только все тут теперь словно по-иному: и степь, и тучи, и Турецкий вал, по-тигриному вытянувшийся на горизонте через весь перешеек. Есть в нем что-то таинственное, что- то такое, что привлекает, приковывает к себе взгляды бойцов.
Когда после ожесточенных боев за плацдарм степями, что все лето и осень были одним необъятным полем сражения, полки впервые подошли сюда, и сталью блеснули впереди осенние воды Перекопского залива, и увидели они вал, Яресько всем своим существом понял, что нет отсюда пути назад, что здесь можно только умереть или победить.
Немеют руки, коченеют ноги, кровь застывает в жилах. Кажется, что и земля здесь зябнет, что и ей холодно. Весной теплая, вся в цветах, сейчас она даже трескается, схваченная ранним сухим морозом. Пролетают снежинки. Припомнились почему-то Яресько цветущие степи ковыльные, весенние, и еще острее почувствовал, как холод иголками пронизывает его насквозь. Долго ли еще мерзнуть? Скорей бы уж