— Ведун.
— Почему же это?
Дети оглядываются на отца и с опаской и с гордостью:
— Потому что он… что-то знает!
Дьяконову тоже подчас кажется, что Оленчук не все договаривает, что есть у него на уме что-то свое, тайное, заветное, хранимое лишь для себя. Особенно чувствует он это, когда, пообедав, присядут они на завалинке покурить и виден им вдали за Сивашом Перекоп с одинокой колокольней, поблескивающей под ярким солнцем. Еще недавно был там, на перешейке, довольно большой городок с гимназией, казначейством, тюрьмой, но теперь осталось от городка немного, почти весь он разрушен, уцелела только уездная тюрьма да эта вот, издалека видная в ясный день высокая колокольня в белой чалме своего купола. Полоса Крымского берега, которая утром почти совсем прячется в тени, сейчас, освещенная высоким полуденным солнцем, тоже видна гораздо отчетливее.
Посасывая люльку, смотрит в ту сторону Оленчук и всё о чем-то думает, думает, думает…
— Напрасно, ваше благородие, пошли вы в эту Доброволию, — нарушает он вдруг молчание. — Напрасно. Никогда она не победит.
— Это почему же?
— Против народа войной идет. Чужеземцам ваша Доброволия служит.
— Выдумки! Подлинно русская она!
— А дредноуты за нею чьи? Разговаривают в вашей армии по-русски и звания как будто бы русские, а на деле чужая, наемная она.
Наемная! Чужая… Это больше всего уязвляет Дьяконова. Никак не хочет он согласиться с такой оценкой белой армии. Созданная великим Корниловым, она — единственная сила, которая защищает дорогие Дьяконову идеалы, единственная сила, которая способна вывести страну из пагубной всенародной смуты. А терпит она неудачи за неудачами не потому, что антинародная, не потому, что якобы куплена она Антантой, нет! Дьяконов знает истинные причины поражений и неудач. Души она лишилась после смерти Корнилова, души ей сейчас не хватает — это главное. Вождя, настоящего, равного Корнилову вождя, — вот чего она сейчас страстно жаждет! Вот что ей сейчас всего необходимее, армии рыцарей белой идеи на Руси! Вождя, вождя! Дьяконов испытывает что-то похожее на жгучую тоску по вождю, по тому вождю, которого еще нет, но который непременно будет, — сама армия неминуемо выдвинет его из своих недр… Он придет, новый Корнилов, и снова вдохнет живой дух в войска, и с его появлением Дьяконов не колеблясь отдаст в его руки свою жизнь!
А пока, покуривая и думая каждый о своем, они невесело смотрят через Сиваш на Перекоп, смотрят, как в свое будущее.
Степным бездорожьем, вдоль моря — из Хорлов на Скадовск — конные конвоиры гонят пленных греков.
Странно было в этой светлой прозрачной степи, где до сих пор, кроме местных пастухов, пожалуй, ничья не ступала нога, вдруг увидеть этих обожженных нездешним солнцем людей, увидеть, как бредут они угрюмой толпой, волоча по жестким кураям да по нежным, только что показавшимся из земли диким тюльпанам свои пудовые английские башмаки.
Посулами легких завоеваний поманила их и погнала на Украину Антанта. Не желая отставать от своих старших партнеров по будущей колонизации Украины, греки до весны прислали сюда десятки тысяч войск. Их полно сейчас в Крыму, где они заняли Симферополь, Джанкой, Таганаш… Тысячи их полегли в эти дни в боях под Одессой; их пропитанные кровью береты валяются по всему берегу у Хорлов.
Кто убит, кто бежал, а эти семнадцать человек (среди них несколько офицеров) бредут сейчас под конвоем на Скадовск. Мелкорослые, молчаливые, плетутся, понурив черные как смоль головы, устало вышагивают незнакомой степью, оставляя здесь следы своих кованых английских каблуков.
Конвоиров пятеро. Пленных сопровождают Алеша Мазур — с одной стороны и Янош-мадьяр — с другой, а сзади, на некотором расстоянии, отпустив поводья, едут Явтух Сударь, Дерзкий и Яресько, которого командир отряда назначил старшим. Вышло это совсем неожиданно для Яресько. Когда, отправляя их в путь, Килигей оглядел конвоиров, чтоб выбрать среди них старшего, взор его сперва остановился было на Дерзком, и никто не сомневался, что именно его, своего брата, он и назначит. Однако, молча смерив брата взглядом, командир отряда почему-то перевел глаза на Яресько: «Ты будешь».
Дерзкого это, видно, нисколько не обидело, едет себе да посвистывает, да время от времени то кивнет, то мигнет Явтуху Сударю о чем-то своем. О чем это они? Яресько не очень-то по душе их перемигивания, похоже, что есть у них какой-то тайный сговор. Один едет посвистывает да неопределенно усмехается, а дядько Явтух, болтая ногами, хриплым голосом потихоньку мурлычет и мурлычет, точно нанялся:
Греки впереди понуро спотыкаются о кураи, сгорбившись, плетутся, словно гонят их на расстрел. Зачем они сюда пришли? Чтоб умереть на этой незнакомой земле? Самых дешевых своих наймитов, одела и обула их Антанта, послала на позор и на гибель… А теперь вот идут, обезоруженные и приниженные, может быть, впервые почувствовали весь позор и безнадежность своего дела. Постепенно даже что-то похожее на сочувствие просыпается в душе Яресько к этим хмурым, одурманенным врагам. В пылу боя, там, в порту, разил их без колебаний, с радостью и наслаждением посылал на их головы «гусаков», а сейчас, глядя на них, жалко сгорбившихся — будто каждую минуту ждут удара в спину, — хлопец чувствует, как постепенно тает ненависть к ним. Тоже ведь люди. Где-то оставили и матерей, и любимых девушек, и родной кров. Кому охота умирать, да еще не зная за что? Молодые все, жить им хочется, даже по спинам, по этим их ссутулившимся плечам видно, как им не хочется умирать.
Время от времени догоняет греков дядько Явтух и, поравнявшись с крайним из них, знаками спрашивает у него, который час. Тот — молодой курчавый парень — достает из кармана серебряные часы- луковицу и, щелкнув крышкой, молча, с немой мольбой показывает Явтуху циферблат. Он долго держит часы перед конвоиром, и серебряная крышка ослепительно горит на солнце, а Явтух, склонившись с седла, все смотрит на нее, как зачарованный. Наглядевшись, дядько наконец выпрямляется в седле, кивает греку, и тот, все с тем же умоляющим, страдальческим выражением на лице, закрывает часы и, спрятав их, догоняет товарищей.
Так повторяется несколько раз. Наконец Яресько не выдерживает:
— Что вы, дядько, все на стрелки поглядываете? Или очень спешите куда?
Явтух, переглянувшись с Дерзким, как-то чудно, одним уголком рта усмехнулся.
— А тебе не надоело еще? Не хотел бы скорее избавиться? — И, наклонившись, прибавил вполголоса: — Доколе мы их гнать будем?
— Как это — доколе? — удивился Яресько. — До самого места, куда приказано!
Дядько, хитро прищурившись, кивнул в сторону Дерзкого:
— Его вон женушка в Чаплинке ждет, молодая, недавно оженился… И мне не мешало бы домой завернуть. Да и тебя уже, сдается, там дивчина выглядает, а?
Яресько насторожился: к чему это он?
— Так что ж, по-вашему? Бросить, отпустить их?
— Зачем отпускать? Разбегутся, да и перстни свои по степи разнесут… Можно и не отпускать… — И, двусмысленно улыбаясь, Сударь снова переглянулся с Дерзким.
Теперь и Дерзкий вступил в разговор.
— Он их, видно, хочет на нашу сторону сагитировать, — насмешливо кивнул Сударю на Яресько. — Революционеров из них, видно, хочешь сделать? Нет, брат, это тебе не французы, — Голос его вдруг стал холодным. — Тут, брат, темнота — не пробьешь. Французов распропагандировали, англичане зашевелились, а эти… и вправду ослы… Из всех наемников Антанты — самые упрямые.