Но где же она? Берег — справа по борту. Вон явственно видны торчащие из воды, оголяющиеся лобастые камни. Не за тем ли камнем спряталась мина?
— Правым греби, левым табань!.. Да поворачивайся ты!
Однако Григорий и сам понимал, что надо поворачиваться. Пыхтя от усердия, он с лихорадочной быстротой заработал веслами, спеша изо всех сил, боясь упустить эту чертову мину.
— Стоп! — отчаянным голосом закричал Володька. — Вот она! Табань! Табань!
Григорий невольно обернулся. Мина оказалась совсем близко, неожиданно близко. Она словно бы выглянула из-за оголяющегося камня метрах в пятнадцати-двадцати от ялика, удовлетворенно кивнула, а потом подмигнула мальчикам — многозначительно-зловеще.
— Табань, Грыцько! — услышал еще раз Григорий, навалился грудью на весла, но…
Грохота он уже не услышал, не успел услышать, увидел только пламя. Почему-то оно было сбоку и в то же время внизу. Море под Григорием длинно сверкнуло…
2. У ВЫСОКОГО ОКНА В САД
ПЫТКА НЕПОДВИЖНОСТЬЮ
Оказалось, что оживать еще труднее, чем умирать. И дольше! Слишком узкой была эта щель — обратно в жизнь. Чтобы протиснуться сквозь нее, нужно было затратить невероятно много усилий.
Но он очень старался.
Все же ему удалось протиснуться. От боли он застонал и открыл глаза.
Высокий потолок. Это хорошо! Комната полна света и воздуха. За окнами синеет море.
Спрыгнуть на пол, подбежать к окну! Григорий вскинулся, но смог лишь приподнять голову над подушкой. Тело не подчинилось. Почему? И тогда он опять застонал, потому что понял: ожил лишь наполовину.
Пытка неподвижностью — вот что это было такое! Попробуйте-ка полежать несколько часов на спине, совершенно не двигаясь, будто вас гвоздями прибили к кровати. И смотрите в высокое окно, за которым море и верхушки кипарисов. Вообразите при этом, что вам всего тринадцать лет, что вас прямо- таки распирает от желания бегать, прыгать, кувыркаться, так и подмывает вскинуться, стукнуть голыми пятками об пол и опрометью выбежать из дому.
Долго болея и постепенно теряя подвижность, человек, возможно, привыкает к такому состоянию, если к нему вообще можно привыкнуть. Но тут чудовищное превращение в колоду, в камень было мгновенным.
И Григорий никак не мог понять, как и почему это произошло. У него в результате контузии отшибло память.
Казалось, всего несколько минут назад он ходил, бегал, прыгал, смеялся, а теперь не может двинуть ни рукой, ни ногой, будто туго-натуго спеленат. Над ним склоняется озабоченное лицо нянечки, его поят лекарствами, и, как слабое дуновение ветра, откуда-то доносится шепот: «Бедный мальчик!»
Значит, теперь он уже бедный мальчик?
В голове прояснялось очень медленно. Ему надо было вспомнить все, снова испытать пережитый им ужас, секунда за секундой, только в обратном порядке.
Врачи старались утешить Григория. Но он молчал, упрямо закрыв глаза.
Даже не мог отвернуться от этих беспрерывно разговаривающих врачей — должен был лежать, как положили, на спине, подобно бедному жучку, которого ни с того ни с сего перевернули кверху лапками.
Он стал вдобавок таким раздражительным, что едва вытерпел посещение двух гостей из ватаги. Вручив ему гостинцы: связку бубликов и шоколадку (как маленькому!), они уж и не знали, что делать дальше. Уселись у койки и хрипло откашливались. При этом каждый раз немилосердно трещали туго накрахмаленные, с трудом напяленные на них больничные халаты.
О приблудной мине гости смогли рассказать немного. Ее, наверное, придрейфовало к берегу, к каменистой отмели, волны начали забавляться ею, перекатывать с места на место. Свинцовые рожки от этого погнулись. В общем, не дотерпела! Немного бы еще надо дотерпеть. Катер из Севастополя был уже на подходе — флотские, увидев мину, начали спускать с катера шлюпку.
— В общем, выловили тебя, как глушеную рыбку из воды.
— А Володьку?
— И Володьку, само собой…
Но при упоминании о Володьке гости снова раскашлялись и заерзали на месте, надоедливо, как жестяными, треща своими больничными халатами, а потом что-то слишком быстро засобирались домой.
Григорий, впрочем, сразу же забыл о непонятном их поведении. Чересчур поглощен был собой, этой своей мучительной, непривычной скованностью.
Даже когда мать ненадолго приехала к нему, он все больше и с нею молчал.
— Деревянный он какой-то у вас, — посочувствовала докторша Варвара Семеновна. — Хоть бы слезинку уронил…
«МАЛЬЧИШЕК РАДОСТНЫЙ НАРОД…»
Но она просто не знала ничего. Григорий плакал — тайком, по ночам.
Принесли ему книжку «Евгений Онегин». Он читал ее весь вечер и был какой-то очень тихий. А ночью сиделке, которая вязала в коридоре, почудился плач. На цыпочках она вошла в палату.
Ночник, стоявший на полу, бросал полосу света между койками. Отовсюду доносилось спокойное дыхание или натужный храп. Только на койке Григория было тихо. Он словно бы притаился, дышал еле слышно, потом все-таки не выдержал и всхлипнул.
— Ты что? Спинка болит?
— Ни, — тоже шепотом.
— Ну скажи, деточка, где болит? Может, доктора позвать?
— Нэ трэба, тьотю.
Сиделка была уже немолодых лет, толстая, очень спокойная. Звали ее тетя Паша. Вздохнув, она присела на край постели.
— Отчего ты не спишь, хороший мой?
В интонациях ее голоса было что-то умиротворяющее. И слово «хороший» она произнесла по- особому, певуче-протяжно, на «о» — была родом откуда-то из-под Владимира.
Нельзя же не ответить, когда тебя называют «хороший мой». Григорий шепотом объяснил, что в книжке есть стих: «Мальчишек радостный народ коньками звучно режет лед». Голос его пресекся…
Но он преодолел себя. Ну вот! Когда потушили в палате свет, так ясно представился ему Гайворон, неяркое зимнее солнце и замерзший ставок у церкви. Крича от восторга, он, Григорий, гоняет по льду с другими хлопцами. Ковзалки, или, по-русски сказать, коньки, — самодельные, просто деревянные чурбашки с прикрепленной к ним проволокой. Но какую же радость доставляют они! Ни с чем не сравнимую! Радость стремительного движения.
Тетя Паша вздохнула еще раз. Потом она заговорила спокойно и рассудительно, изредка вкусно