Но стоило напомнить ему о шхерах, как он хмурился, умолкал или же, наоборот, принимался пространно осуждать свое непосредственное начальство.
Еще бы! Он хочет торпедировать вражеские корабли, преграждая им путь к Ленинграду, а его, как назло, чуть ли не каждую ночь суют в эти шхеры. Рвется на оперативный простор, в открытое море, а вместо этого должен кружить по извилистым, узким протокам, с тревогой озираясь по сторонам, на малых оборотах моторов, чтобы не засекли по буруну.
Он досадливо передергивал плечами:
«Люблю, понимаешь, размах, движение, а там повернуться негде. Вроде как в тесной комнате краковяк танцевать. Шагнул вправо — локтем в буфет угодил, налево — за гардероб зацепился…»
Сравнение было удачно. В шхерах очень тесно.
А во время войны стало еще более тесно — от мин. Балтийская вода в ту пору была круто замешана на минах.
Мины, мины! Куда ни шагни, всюду эти мины. Покачиваются на минрепах, как поганки на тонких ножках, лежат, притаясь среди донных водорослей и камней, или носятся по воле волн, избычась, грозя своими коротенькими рожками.
Мины в шхерах ставили русские, финны, немцы. Немалая толика осталась и после прежних войн: 1914—1918 и 1939—1940 годов.
Кстати сказать, война на море начинается обычно с минных постановок. В ночь на 22 июня 1941 года немецкие мины были сброшены с самолетов у Либавы, Таллина и в горле Финского залива.
Немцы хотели блокировать Краснознаменный Балтийский флот.
Это не удалось. Летом 1942 года советские подводные лодки прорвались в Среднюю Балтику и потопили много вражеских кораблей. Тогда немецкое командование перегородило Финский залив плотными минными заграждениями, а между Наргеном и Порккала-Удд поставило два ряда противолодочных сетей. Фашистские корабли начали передвигаться тайными проходами, чаще всего вдоль северного берега, продольными шхерными фарватерами, прячась за многочисленными островками и перешейками.
Однако минная война продолжалась. Советские торпедные катера сумели донять врага и в этом укромном местечке. По ночам они пробирались в шхеры и ставили там мины на фарватерах.
Вообще-то для минных постановок есть специальные корабли. Но торпедные катера — верткие, коротенькие, с малой осадкой — пролезали там, где не удавалось кораблям покрупнее. А главное, благодаря большой скорости поспевали с вечера сходить в шхеры и до рассвета вернуться на Лавенсари[7], где размещалась летная маневренная база.
Сверху Лавенсари по своим очертаниям напоминает букву «н». Это как бы два вытянутых по меридиану островка, которые соединены перешейком и образуют глубокие, хорошо защищенные от ветра бухты.
Лавенсари расположен примерно в пятидесяти милях западнее Кронштадта.
В годы блокады это был форпост Краснознаменного Балтийского флота.
Больше того: самый крайний, наиболее выдвинутый на запад пункт всего огромного, вогнутого внутрь советско-немецкого фронта!
Впоследствии фронт продвинулся, но в 1944 году база торпедных катеров еще оставалась на Лавенсари. Отсюда они продолжали совершать свои набеги на шхерный район.
Особенно дались Шубину минные постановки прошлой осенью (шутливо называл их своей «осенней посевной кампанией»). За август и сентябрь 1943 года он побывал в шхерах тридцать шесть раз!
Иногда звено его катеров сопровождал самолет, назначение которого было скромное — тарахтеть! Шум авиационного мотора, заглушая рокот катерных моторов, вводил в заблуждение противника. Настороженные «уши» шумопеленгаторов, похожие на гигантские граммофонные трубы, отворачивались от моря и обращались к небу. Зенитки поднимали суматошливую трескотню. А тем временем торпедные катера потихоньку проскальзывали в глубь шхер.
Мины полагалось ставить строго в указанном месте, обычно на узле фарватеров, то есть в точке их пересечения, где движение кораблей всего оживленнее. Дело, заметьте, происходило в темное время суток, вдобавок — без подробных карт!
Вот почему шубинские постановки уважительно называли в штабе «ювелирной работой».
Но Шубин не видел, как рвутся на его минах вражеские корабли. Ведь они ходили в шхерах днем, а он бывал там ночью. О том или ином потоплении узнавал уже спустя некоторое время — из штабных сводок.
От этого победы казались отвлеченными, неосязаемыми, в общем ненастоящими.
С чего же ему было любить шхеры?..
Команда шубинского катера разделяла неприязнь своего командира к шхерам.
Перед минными постановками радист Чачко принимался нервно зевать, моторист Степаков протяжно, со стоном вздыхал, а боцман Фаддеичев, пышноусый коротыш, еще молодой, лет двадцати пяти, но уже придирчиво строгий, начинал «непутем» придираться к матросам.
Но острее всех переживал юнга Шурка Ластиков.
Распустив в недовольной гримасе рот, он говорил смешным ломающимся голосом:
— Опять шхеры эти, шхеры! Нитку в иголку вдевать, да еще в темноте. Бр-р!
— Попугайничаешь? — Боцман предостерегающе поднимал палец. — Вот я т-тебя!
Но юнга не попугайничал. Он был влюблен в своего командира и невольно подражал ему во всем — в интонациях, в походке, в пренебрежительном отношении к шхерам. И очень любил цитировать его, впрочем не указывая автора.
С этим связана была особенность шубинского звена: на нем почти не ругались.
Когда-то Шубин считался виртуозом по части специальной военно-морской «колоратуры». Но однажды, проходя по пирсу, он услышал мальчишеский голос: «Торпедные катера по мне! Эх, и люблю же я скоростенку!» Затем — затейливое ругательство. И матросский хохот, подобный залпу.
Шубин миновал группу матросов, вскочивших при его приближении (среди них был и Шурка), рассеянно ответил на приветствие. Где мог он слышать знакомые выражения: «катера по мне», «люблю скоростенку»? Позвольте-ка! Он сам говорил так!
Вначале он почувствовал нечто вроде отцовской гордости. Будто кто-то с почтительной завистью сказал ему:
«А сынок-то как похож на вас!»
Но, поразмыслив, он смутился. Ведь мальчишка и «колоратуру» заимствовал у него! А уж это было ни к чему!
Так возник выбор: либо юнге продолжать ругаться, либо Шубину перестать. Пришлось перестать…
Шурка Ластиков считался воспитанником всего дивизиона торпедных катеров, но прижился у Шубина, — быть может, потому, что подобрали его именно шубинские матросы.
Да, его буквально подобрали — на улице, как больного, голодного кутенка. Была весна 1942 года, самая страшная из блокадных весен. Несколько матросов брели по заваленной сугробами улице Чернышевского. Вдруг в перебегающем свете прожекторов они увидели впереди фигурку, крест-накрест перевязанную женским шерстяным платком. Это был мальчик лет тринадцати. Он стоял посреди улицы совершенно неподвижно, растопырив руки. Его внезапно поразила куриная слепота.
Выяснилось, что несколько часов назад он схоронил мать. Отец погиб уже давно, под Нарвой.
— А дома-то есть кто?
— Нету.
Две могучие матросские руки подхватили с обеих сторон Шурку, и его понесло по улице, словно бы попутным ветром. И опомниться не успел, как очутился в казарме на канале Грибоедова. Там размещались команды торпедных катеров.
Впоследствии в дивизионе с гордостью говорили: «Наш юнга и дня сиротой не был!» И впрямь: после