— В прошлое ваше посещение, — сказал он, заботливо усаживая гостя в кресло, — я, наверное, замучил вас расспросами… Не возражайте! Я знаю себя, я очень дотошный. Зато сегодня вам придется только слушать. Кроме того, дам прочесть кое-что. До прихода Донченко успеете это сделать. Но позвольте еще вопрос: знаете ли вы, что такое легенда?
Курсант удивился. А что тут знать или не знать? Впрочем, из осторожности он промолчал, понимая, что в вопросе подвох.
Грибов снял с полки энциклопедический словарь и перелистал его.
— «Легенда» — латинское слово, — прочел он вслух. — В первоначальном своем смысле означало нечто достойное прочтения». — Через плечо он строго посмотрел на курсанта: — Достойное прочтения! А как считаете: достойна ли прочтения легенда о Летучем Голландце, или байка, как вы ее неуважительно назвали?
— Я не знаю, — пробормотал Ластиков тоном ученика, не выучившего урока.
— Разумеется, вы не знаете и не можете знать. — Профессор неожиданно смягчился. — Вы моряк новой, советской формации. Но многие поколения моряков — и мое в том числе — находились под мрачным обаянием этой легенды. Несколько писателей обработали ее — каждый по-своему. Гейне, например, представил Летучего Голландца в романтических и привлекательных тонах. Гейневский вариант лег затем в основу оперы Вагнера. Слышали ее?
— Нет, — признался курсант.
— Совсем по-другому излагал легенду старик Олафсон. В тысяча девятьсот тринадцатом году он проводил норвежскими шхерами посыльное судно «Муром», на котором я служил штурманом. Тогда не было еще Беломорско-Балтийского канала. Из Ленинграда в Архангельск добирались, огибая всю Скандинавию. Я бы сказал, что Олафсон излагал события со своей профессиональной, лоцманской точки зрения, хоть и очень эмоционально. Уж он-то, в отличие от Гейне, не давал спуску этому Голландцу, потому что тот испокон веку был заклятым врагом моряков. Вернувшись из плавания, я записал олафсоновский вариант. Признаюсь, подумывал о публикации — у нас почти не занимаются матросским фольклором, — но тут началась первая мировая война, потом революция. Не до фольклора было. Да и робел отчасти, как всякий начинающий литератор. Только перед этой войной решился послать свое маранье в один журнал. А ответили недавно: «Рукопись, мол, интереса не представляет, сюжет слишком архаичен». Так ли это? Многое, по-моему, покажется вам злободневным.
Профессор нагнулся над ящиком письменного стола. А Ластиков, пользуясь случаем, огляделся по сторонам.
В первое свое посещение он не смог рассмотреть кабинет как следует — слишком волновался. Сейчас испытывал чувства благоговения и восторга. Он — в кабинете Грибова! Не многие курсанты удостаивались такой чести! Все чрезвычайно нравилось ему здесь, даже запах кожи, исходивший от широких низких кресел, какие обычно стоят в кают-компании. Пахло, кроме того, книгами и крепким трубочным табаком.
Ластиков ожидал увидеть вокруг редкости, которые привозят с собой домой знаменитые путешественники. На стене полагалось бы висеть изогнутому малайскому или индонезийскому ножу, — кажется, его называют крис? А под часами должен был бы сидеть раскорякой толстый деревянный, загадочно улыбающийся идол откуда-то из Африки или Азии.
Так, по крайней мере, рассказывали о кабинете Грибова.
Но ничего подобного не было здесь. Прежде всего обращал на себя внимание стол. Он был очень большой, и на нем царил образцовый порядок. Все предметы были расставлены и разложены строго симметрично. Остро отточенные карандаши в полной готовности торчали из узкого стаканчика.
Тускло мерцал анероид, а на стене, против письменного стола, висела карта обоих полушарий.
Без карты и анероида Грибов, конечно, никак не смог бы обойтись!
От старшекурсников Ластиков знал, что, окончив корпус лет сорок назад, Грибов удивил преподавателей и однокашников, выйдя в Сибирский флотский экипаж. «У сибиряков, — пояснял он, — под боком Великий океан, неподалеку Индийский, а учиться плавать надо, говорят, на глубоких местах».
Ему не пришлось жалеть о своем выборе. Перед начинающим штурманом открылись перспективы такой разнообразной самостоятельной морской практики, о которой можно было только мечтать.
Неся дозорную службу и проводя гидрографические работы, Грибов исходил вдоль и поперек огромное водное пространство между Беринговым проливом, Мадагаскаром и Калифорнией. Впоследствии он побывал также в Атлантике и на Крайнем Севере.
Поискав в памяти нужный пример, он запросто говорит на лекции: «Как-то, определяясь по глубинам в Молуккском проливе», или: «Однажды, огибая мыс Доброй Надежды…»
Будто в гонг ударяют эти слова в восторженное юное сердце!..
Курсанты очень гордятся, что профессор их — один из старейших штурманов славного русского флота — не раз пересекал моря и океаны, плавал по «дуге большого круга». Поэтому ему прощается все: и то, что он невыносимо педантичен, и то, что отнюдь не отличается хорошим характером, и то, что беспощаден на экзаменах…
— Вот запись олафсоновского варианта!
Курсант обернулся. Профессор разглаживал на столе листки с машинописным текстом:
— Я, по возможности, старался сохранить живой разговорный язык. У Олафсона была одна особенность. О легендарном Летучем Голландце он говорил как о человеке, лично ему знакомом. «Тот моряк уцелеет, — повторял он, — кто до конца разгадает характер старика». Прием рассказчика? Наверное. Олафсон славился как рассказчик…
Грибов вручил курсанту свои записи и отошел к окну.
Дождь все моросил.
За спиной шелестели быстро перевертываемые страницы. Тикали часы.
…И вот в кабинет, вразвалку ступая, бесшумной тенью вошел Олафсон.
Он был в тяжелых резиновых сапогах и неизменном своем клеенчатом плаще, застегнутом на одну верхнюю пуговицу. Из-под козырька его лоцманской фуражки виднелись висячие усы и пунцовый нос.
Глаз видно не было. Быть может, они были закрыты? Ведь старый лоцман уже умер…
Старый! Грибову он казался старым еще в 1913 году. Между тем ему было тогда лет сорок с небольшим. Но есть люди, наружность которых почти не меняется с возрастом. Да и северная Атлантика неласкова к морякам. От ее ледяных ветров кожа на лице деревенеет, рано покрывается морщинами, похожими на трещины. А может, Грибов был слишком молод тогда и каждый человек старше сорока казался ему уже стариком?
Грибову рассказывали, что шхерные лоцманы обычно держатся очень замкнуто, магами и кудесниками, ревниво оберегая свои маленькие тайны. Случалось, что, заглянув для отвода глаз в записную книжку, испещренную ему одному понятными знаками, лоцман отворачивал от курса только ради того, чтобы сбить с толку стоявших рядом с ним наблюдателей.
Олафсон был не таков.
Он имел постоянный контракт с русским военным министерством. Вдобавок на наших кораблях к нему относились приветливо и в изобилии снабжали рижским черным бальзамом, которым он лечился от ревматизма, профессиональной болезни лоцманов.
Теоретических знаний у Олафсона было немного. Он даже не любил прибегать к карте. Можно сказать, вел корабль не по карте, а по записной книжке. Зато обладал огромной памятью и наблюдательностью, знал наизусть все приметные знаки и глубины и умел правильно и быстро сопоставлять их с положением корабля.
Вечерами же, утвердившись на диване в кают-компании, лоцман принимался за свои морские истории.
Без конца мог рассказывать о кладбищах затонувших кораблей, о сокровищах, награбленных пиратами и погребенных на дне морском, о призраках, неслышной поступью пробегающих по волнам, о душах погибших моряков, которые царапаются по ночам в стекло иллюминатора, что предвещает несчастье.
При Олафсоне нельзя было плюнуть за борт, ибо это могло оскорбить морских духов. Однажды Грибов «накрыл» его в тот момент, когда он, стоя на баке, швырял в воду серебряные монеты — приманивал благоприятный ветер. В понедельник и пятницу — несчастливые дни — ни за что не вышел бы в