В самый разгар застолья Мариночка оказалась рядом с Никитой — вовсе не случайно, он это понимал, он видел, что круг, в центре которого он находился, все время сужается. Что-что, а расставлять силки новобрачная умела, и это касалось не только Корабельникоffа, но и жизни вообще. А Никита был осколком жизни, а значит, правила охоты распространялись и на него. Впрочем, ничего другого Мариночке не оставалась — радость гостей выглядела фальшивой, и Лотойе-Мануэле (выскочке, парвенюшке, приблудной девке) заранее не прощали лакомый кусок, который удалось отхватить…
Смотри, не подавись, явственно читалось на подогретых дорогим алкоголем мужских и исполненных зависти женских лицах. Никита же, с его неприкрытой простецкой неприязнью, оказался просто подарком. Лучшим подарком на день бракосочетания. Именно об этом и сообщила ему Мариночка, чокаясь фужером с выдохшимся шампанским.
— Как хорошо, что ты есть, — бросила она абсолютно трезвым голосом.
— Жаль, что не могу сказать тебе то же самое… — не удержался Никита.
— Обожаю! Я тебя обожаю!…
И Никита сразу понял, что она не лжет. Ей нравилась бессильная и анемичная Никитина ненависть, она понравилась бы ей еще больше, если бы…
Если бы не была такой робкой в своих проявлениях.
— В гробу я видел. Тебя и твое обожание, — поморщился Никита, вперив взгляд в колье на Мариночкиной точеной шейке.
Прогнулся, прогнулся хозяин, ничего не скажешь! Платина и куча сидящих друг на друге бриллиантов, тысяч на двести пятьдесят потянет. Зеленых. Такая вещичка хороша для культпоходов в персональный туалет и персональную сауну, и в койку к собственнику-мужу — на людях показываться в ней просто опасно. И вполовину меньшее количество баксов кого угодно спровоцирует. Мариночка же не стоила и десятой части этой суммы. И сотой.
— Знаю, знаю, — она читала немудреные мысли Никиты, как глухонемые читают по губам. — Я не стою и сотой части этого дурацкого колье. Ты ведь это хочешь сказать, дорогой мой?
— Именно это.
— Удивительное единство мнений со всеми этим напыщенным сбродом. А мне наплевать.
— Еще бы…
— Давай! Вываливай все, что обо мне думаешь… — подначила Никиту молодая Корабельникоffская жена. — Другого случая может не представиться.
— Была охота…
— Тогда я сама, если ты не возражаешь…
Надо же, дерьмо какое! Никита хотел промолчать, и все же не удержался — уж слишком эффектной она была в этом своем, почти абсолютном, цинизме.
— Валяй, — пробормотал он.
— Хищница, — захохотала Мариночка.
— Ну, хищница — это громко сказано. Скорее, стервятница. Гиена…
— Гиена?…
По ее лицу пробежала тень. Или это только показалось Никите?… Мариночка тотчас же подняла регистр до вполне сочувственного хихиканья и, карикатурно подвывая в окончаниях, разразилась полудетским стишком:
Стишок и вправду был полудетским, вполне невинным, похожим на считалочку, которую даже Никита-младший выучил бы без труда. Вот только самому Никите от такой считалочки стало нехорошо. Непритязательные словечки и такие же непритязательные рифмы хранили в себе зловещий, подернутый ряской смысл. Они были способны утянуть на дно омута; «утянуть на дно» — еще одно запретное словосочетание из их с Ингой омертвевшего лексикона. Виски Никиты неожиданно покрылись мелкими бисеринками пота, но самым удивительным было то, что точно такой же пот проступил на висках Мариночки. А лицо сделалось пергаментным, как будто сквозь девичьи, ничем не замутненные черты проступила другая, рано состарившаяся жизнь. Чтобы загнать ее обратно, певичке даже пришлось через силу влить в себя шампанское.
— Не бойся, ворожить я не умею…
— Я и не боюсь, — поежился Никита.
— Я — самая обыкновенная бескрылая проходимка. Прохиндейка. Корыстолюбка. Охотница за богатыми черепами.
Самая обыкновенная! Держи карман шире!… Ничем другим, кроме ворожбы, объяснить внезапно вспыхнувшую страсть Kopaбeльникoffa было нельзя. Ворожба, колдовство и даже костлявый призрак с отрубленными петушиными головами…
— Прямая и явная угроза, — он и понятия не имел, как эти слова сорвались с его губ: американские киноподелки, в отличие от нежного, старого, черно-белого кино, Никита терпеть не мог.
— Кому?
— Ему. Тому, кого ты называешь богатым черепом.
— Это вряд ли, — Мариночка неожиданно нахмурилась. — Это вряд ли… Я — не опасна. Прошли те времена, когда я была опасной.
— Решила начать все с чистой страницы? С белого листа? В который раз, позволь спросить?
И снова, сам того не ведая, Никита зашелестел пергаментными страницами прошлой Мариночкиной жизни. Безобидная и, в общем, примирительная фраза произвела на певичку странное впечатление. Да что там, странное — это было еще мягко сказано!
Близко придвинувшись к Никите, так близко, что его едва не обожгло огнем ее медно-рыжих глаз, Марина-Лотойя-Мануэла прошептала:
— В первый, дорогой мой. В первый…
— Ну и отлично. Я за тебя рад.
— А уж я как рада… Ты и представить себе не можешь…
Конечно же, она солгала ему. Но эта ложь вскрылась позже, много позже, а пока Никите ничего не оставалось, как мириться с ролью спасателя на мертвом озере. Спасателя, который никого не может спасти…
Это был единственный их разговор. Или — почти единственный.
Никита и думать забыл про его содержание, вот только чертов полустишок-полусчиталка довольно долго вертелся у него в голове. Слов он не запомнил, но запомнил ритм, похожий на заклинание… Или… Нет, Марина Корабельникова, в девичестве Палий, не заклинала, она предупреждала. И совсем не Никиту, Никита был мелкой сошкой, личным шофером, парнягой для поручений, хранителем связки ключей, которые Корабельникоff позабыл забрать. Вовсе не Никиту Чинякова предупреждала Мариночка. Она предупреждала ангела-хранителя Корабельникоffa.
Будь начеку, ангел, я уже пришла.