прочно удерживалось за пигмейскими вызовами Советской Власти, третье – за низкопоклонничеством перед Западом. Бедные бородачи из серого маминого альбома! Не повезло вам со временем, что тут скажешь? Из одиннадцати кухонных скульптур две были величиной с тушканчиков, еще три – с мускусных крыс; одна, изображавшая эстонского рыбака с трубкой, – едва ли не с саму Мику, еще одна (узбек в тюбетейке, с русской девочкой на руках) сигала почти под потолок. Несостоявшийся памятник дружбы народов в Чирчике – так, после недолгих раздумий, решила Мика.
Она не любила кухню еще и из-за этих дурацких узбеков и эстонцев, уже давно пора перетащить их в дедову мастерскую, к девушкам с веслами, рабочим, колхозникам, сталеварам, лошадям Тамерлана и маршала Рокоссовского; Ведь совершенно невозможно принимать пишу на глазах у голодающего африканского ребенка, даром, что он деревянный!:. Ваське – той было совершенно наплевать, где глотать бутерброды и пить чай, а Мика – она другой человек.
Слишком впечатлительный…
Непонятно, что привело ее на кухню в ту ночь. В сочащемся из окон сумраке она предстала перед Микой еще более загадочной, чем всегда, еще более устрашающей. Она была наполнена шорохами сухих цветов в вазах, вздохами и лепетаньем скульптур, и сами скульптуры – Мика могла поклясться, что они движутся, сжимают кольцо вокруг нее.
И запах.
Запах табака, очень крепкого, ядреного, мужского.
Мика не помнила, курил ли дед, но мама и отец не курили точно. И дядя Пека не курил, а визиты Саши и Гоши были слишком кратковременны – и двух затяжек не успеешь сделать. И вот теперь этот запах, без всяких ароматических отдушек, ничего общего с запахом табака «Кэптэн Блэк», или «Боркум Риф», или «Амфора Ванилла»: они продавались в маленьком магазинчике «Табачная лавка № 1», куда Мика изредка захаживала поглазеть на кальяны.
Табак, запах которого плавал сейчас по кухне, не курят фальшивые матадоры и фальшивые писатели с глянцевых обложек, и уж наверняка не курит главный редактор сигарного журнала «Hecho а mano»[11], разве что эстонский рыбак… Эстонскому рыбаку он, безусловно, подойдет. Мика тотчас вспомнила, какая надпись скрывалась в складках медного рыбачьего дождевика – «Человек есть мыльный пузырь». Означает ли это, что жизнь человеческая так же хрупка, так же ненадежна, как мыльный пузырь? Означает ли это, что жизнь человеческая длится примерно столько же? А, может, она так же радужна?.. Готические витражные сумерки подталкивали Мику к неутешительным выводам о бренности бытия. И она уже готова была бежать из кухни, покинуть ее по крайней мере до утра, когда снова станет светло и уйдут шорохи, вздохи и лепетанья, а запах табака перестанет раздражать ноздри. Она уже готова была сделать это, когда над плитой, до сегодняшнего дня выполнявшей роль разделочного стола, неожиданно зажегся свет.
Такое случалось и раньше – лампы дневного света, сидящие в хлипких гнездах, любят пошутить. Обычно этому предшествует легкое потрескивание и короткие одиночные вспышки, но сейчас ничего подобного не происходило: ни тебе вспышек, ни потрескивания. И зажегшийся свет – в нем не было ничего мертвящего, совсем напротив. Желтый, густой, успокаивающий, вот каким он был.
Этот свет подействовал на Мику самым удивительным образом и самым удивительным образом изменил картину мира вокруг нее. Шорохи и вздохи затихли, нагло выпирающие из ниш скульптуры превратились в барельефы, а потом в шитые золотом тени на гобеленах, а потом и вовсе слились с фактурой стен. Гент, Утрехт, Антверпен медленно стекали с фрамуг по рамам – вниз, в стороны, – забираясь в самые дальние, потаенные уголки стекол, отвоевывая себе все большее пространство.
Настоящие Гент, Утрехт и Антверпен посередине.
Маленькие фигурки гентских птиц и утрехтских собак тоже были настоящими. Неподдельными. Как и глубокие морщины пейзажа. Астролябия и арбалет, двойная свирель и виноточило – все в полном порядке, пользуйся ими хоть сейчас. Нет никаких сомнений в том, что возраст витражей вполне соответствует возрасту Гента, Утрехта и Антверпена. Как нет никаких сомнений в том, что Гент, Утрехт и Антверпен еще очень молоды.
Катастрофически молоды. Не старше Васьки.
Мика засмеялась.
Не надрывным истерическим смехом, верным спутником душевной болезни, – легко и свободно. Астролябия и арбалет, двойная свирель и виноточило – все вместе и каждый по отдельности говорили ей: все хорошо, Мика. Ты вернулась домой, Мика. Ты никуда и не уходила, Мика. Все хорошо, а будет еще лучше, Мика.
Желтый свет над плитой становился все гуще, все теплее. А сама плита вдруг ненадолго потеряла резкость очертаний. Она как будто находилась в центре странного водоворота, или дыры в пространстве, – именно в этот водоворот, в эту дыру и влекло Мику.
Мика не стала сопротивляться.
Она двинулась вперед, ощущая томление в груди и покалывание в пальцах. И совершенно не боясь того, что может произойти через несколько секунд. Но ничего экстраординарного не произошло. Мика не стала частью гентского, утрехтского, антверпенского пейзажей, крылья птиц не задели ее лица, собаки виляли хвостами вовсе не для нее. Все по-прежнему оставалось на своих местах – и все же, все же… Это была новая реальность.
В новой реальности на (оказавшейся безбрежной) поверхности плиты лежала доска. Доска была совершенна – по-своему, конечно. Никогда еще Мика не видела такого гладкого, такого нежного, белого с коричневыми прожилками дерева. В него хотелось погрузить руки, как в ручей на исходе августа, к нему хотелось прикоснуться, его хотелось поцеловать и потом, с замиранием сердца, ждать ответного поцелуя. Мика не сделала этого – и только потому, что случайно перевела взгляд чуть вправо.
Ножи.
Рядом с доской лежали ножи! Один большой и широкий, напоминающий тесак, и два других поменьше и поизящнее. Их можно было принять за ножи крестоносцев, и за ножи самураев, и за ножи ловцов жемчуга, и за ножи охотников за головами – тоже. И они гораздо больше, чем Васькин ключ, заслуживали драгоценных камней – жемчуга, рубина, изумруда – это было несомненно. Лезвия ножей блестели и лоснились, а на темных рукоятках просматривались оттиски цветов: омела, мирт и тимьян. Никогда прежде Мика не видела ни омелы, ни тимьяна, тогда откуда эти знания?
Оттуда же, откуда сами ножи.
Омела, мирт, тимьян. Тимьян, омела, мирт.
– Итак? – спросила Мика, отстраненно наблюдая, как слова отлетают от ее губ и, одно за другим, падают в пучину желтого света. – Итак? Что я должна делать теперь?
Ответа не последовало ни от ножей, ни от доски, ни от утрехтских собак, ни от астролябии. Но Мика и сама знала ответ,
Рыба. Ну да, рыба.
Три неразделанных рыбьих тушки лежали в холодильнике с прошлой недели. Мика купила их па Сытном рынке: двух карпов и одного толстолобика. Толстолобик годился для жарки, а из карпов можно было соорудить воскресную уху. Хотя воскресенье и не рыбный день, но они с Васькой вполне могут пообедать. Настоящий семейный обед с переменой блюд. Первое и второе, вместо компота – лимонад «Байкал». Естественно, что за дрязгами и мелкими скандалами с Васькой Мика совершенно позабыла о карпах и толстолобике.
А сейчас вспомнила.
Сколько времени уйдет на разморозку? Нисколько.
Мика поняла это, как только вытащила из морозильной камеры задубевшую, не слишком хорошо пахнущую массу и швырнула ее на доску. Или. – вернее – в водоворот по-прежнему мягкого и спокойного желтого света.
Когда именно с рыбой произошли столь разительные метаморфозы, Мика объяснить так и не смогла. Ни тогда, ни потом. Но факт оставался фактом: непрезентабельные карпы и толстолобик легли на белое с коричневыми прожилками дерево совершенно преображенными. Да и от толстолобика с карпами ничего не осталось. Это были совсем другие рыбы.