взглянуть на все это великолепие – просто потому что в древних, почти библейских стенах, не было ни одного пролома, увитого плющом, ни одной щели, заросшей терновником.
Ни одного пролома. Ни единого.
И никакой надежды на то, что ситуация хоть когда-либо изменится. Таков был вердикт первого психиатра, которому они с дядей Пекой показали Ваську. Все последующие лишь подтвердили сочувственное медицинское заключение, а вариации на тему были незначительны:
это – врожденное;
это – приобретено вследствие душевной травмы или сильного психического потрясения;
это – можно слегка подкорректировать, если сама девочка будет стараться;
это – неизлечимо.
Васькина дислексия была тотальной.
Девочка совсем, совсем не хотела стараться.
Поначалу она еще принимала участие в душеспасительных беседах Мики на заданную тему, плела небылицы о хорьках
Такую не ухватишь. Такую за рубль двадцать не купить.
Васька всегда умела находить именно те слова, которые уводили Мику от магистральной линии и погружали в долгие и муторные выяснения отношений: зачем ты так, Васька? это несправедливо, Васька, мы с тобой сестры и должны быть заодно, у нас никого нет, мы одни на целом свете, только ты и я, и уж будь добра…
Васька упрямо молчала, и, глядя на ее жесткие вихры, на резкие скулы, на плотно сжатый, совсем недетский рот, Мика понимала: доброй Васька не будет никогда.
Во всяком случае, к ней, Мике.
– А ты? Ты себе нравишься? – каждый раз спрашивала Мика, заранее зная ответ.
– Очень.
– Тогда ты должна помочь… пусть не мне, я ошиблась. Не мне – себе. Ты ведь не хочешь, чтобы так продолжалось дальше? Ты пропустила год… Не захотела учиться…
– Ну и что?
– Ты ведь собираешься ходить в школу и много знать?
– Нет.
– А друзья? Если все останется как сейчас, если ты не пойдешь в школу, – у тебя не будет друзей.
– У меня будут друзья. У меня есть друзья…
– И ты вырастешь неграмотным и неинтересным человеком. А такие никому не нужны.
– Нужны. Ты сама дура, Мика. И это ты – ты никому не нужна!..
В этом была доля истины. Единственного человека, который остро нуждался в Мике, – Павла Константиновича – больше не было рядом. Вскоре после неудачного разговора о любви, заусенцах и грядущем сорокачетырехлетии он уехал из города – то ли в Испанию, то ли на Кипр. Командировка, по его словам, была краткосрочной, как и все его – довольно частые – командировки, но из нее он так и не вернулся. Саша, привезший очередную – и последнюю – порцию деликатесов, туманно намекнул Мике: Хозяина шлепнули. Гоша, привезший очередную – и последнюю – порцию денег, сказал открытым текстом: тело изуродовано так, что мама не горюй, вместо лица – кровавое месиво, запястья обеих рук сломаны, в груди – несколько ран различной величины: от фасоли до грецкого ореха. В связи с произошедшим шерстят массу людей в подотчетной Хозяину госструктуре. И кто-то из этих людей может присесть – и надолго. А сам Гоша в срочном порядке увольняется, он уже нашел себе непыльную работенку у устроителей клубных вечеринок на заброшенном оборонном заводе. И, если Мика заинтересуется, он может оставить адресок завода, первый бокал мартини – за его, Гошин, счет.
Демоны посудомоечных машин враз покинули Гошу, следом за ними потянулись горгульи и скарабеи- терминаторы – от былого очарования универсального солдата не осталось и следа.
– Если что – звони, – сказал Гоша, впервые оглядывая Минину фигуру заинтересованным
– Ага, – вяло отреагировала Мика.
Она могла бы еще набрать номер кикбоксера, но вышибалы в ночном клубе – никогда.
Бедный, бедный – кем бы он ни был самом деле. Она знала его как солнцеликого Ра, достойного компаньона бедным, бедным сироткам – и вот, пожалуйста, Солнцеликого больше нет. Ненамного же он пережил маму, и совсем ненамного – свои чувства к Мике. Бедный, бедный – кажется, Мика произнесла это вслух, как только Гоша покинул ее, насильно сунув в руки бумажку с адресом феерического оборонного вертепа. Ей было грустно, и хотелось плакать, и в то же время она ощущала странное облегчение. Никто больше не будет донимать ее своими признаниями, и можно снова безнаказанно встряхивать волосами и сидеть, сложив ноги по-турецки, – а ведь с некоторых пор она запретила себе это. Теперь запрет снимается, а деньги, переданные Гошей…
Она торжественно поклялась, что никогда к ним не прикоснется.
И оказалась клятвопреступницей ровно через месяц.
Пухлый (много толще обычного) конверт был вскрыт ночью, когда Васька мирно спала, а Мику мучила бессонница. Фасоль и грецкие орехи – только это и лезло ей в голову все последнее время. Фасолины с мягкими, сочащимися сукровицей отростками, битая скорлупа; сколько бы она не пыталась вспомнить лицо Павла Константиновича – выплывала лишь проклятая фасоль и орехи, перемолотые в пыль.
В конверте лежали три пачки стодолларовых купюр – десять тысяч в каждой, итого – тридцать. Сумма совершенно запредельная, до сих пор дядя Пека не был таким щедрым. И, кроме денег, в конверте находилось еще кое-что: конверт поменьше, в такие обычно вкладываются валентинки, прощальные послания самоубийц или беззубые плохо пропечатанные прокламации в духе арт-хауса: «Гори, Голливуд, гори!»
«Моим девочкам. Берегите себя».
Вот тебе и Голливуд.
К записке были пристегнута узкая бумажка, в которой даже неискушенная Мика признала банковский чек. Крошечный логотип (морской конек), утомительно длинный номер счета – на этом