Все их ругают, никому они не нужны. Но он их ждёт.
Неперебродившая юность, не нащупавшая нужного слова страсть.
Пульс его делается рваным, стаи звонкокрылых фей носятся под кожей, наполняя его сладким зудом. Усидеть дома невозможно. Обычно, дождавшись вечера, он отправляется в Худадовскую рощу. Роща известна как любимое пристанище заристов. Считается, что эти самые заристы, в основном наркоманы, играют в кости — в за?ри — на желания. Разрешено по их правилам загадывать любое желание, кроме самоубийства. Проигравшему могут загадать, например, завтра в семь вечера в трамвае номер три зарезать того, кто будет сидеть слева на первом сидении. Говорят, такое бывало. Но своими глазами заристов никто не видел, а роща — сразу за школой, шумит, скрипит и качается. Митя добирется до облюбованного местечка, взбегает на холм и раскинув руки, стоит — совсем уже ненормальный, искрящий — над шёлковыми волнами травы. Однажды, вот такой, стоящий на холме — он подумал: «Наверное, когда буду умирать, увижу эту траву». А жизни-то было пятнадцать лет. Чего только не занесёт в нагретую ветром голову!
Город на ветру. Летящий город.
Гремят вывески на магазинах, воробьи жмутся пушистыми комочками в стены. Женщины идут мелко и осторожно, собрав поуже юбки. Есть в этом что-то японское: вцепились в юбку/ женщина и ветер/ наступает лето. Мужчины проходят мимо с легкомысленными ухмылками, будто это из-за них женщины вцепились в юбки. Над крышами — и тут уж все останавливаются, прижимают ладони козырьком — танцует сорванная с бельевой верёвки одёжка. Как весёлое привидение. Незадачливая хозяйка в опасно хлопающем, прилипающем и парусом раздувающемся халате. Стоит, щурится в небо, караулит, когда наконец ветер выронит свою незаконную добычу. А ветер…
— Сидим, значит?
Назойлив внешний мир, вмешивается, с резким скрипом петель входит в камеру.
— Сидим, значит? — говорит капитан Онопко, сунув пальцы под ремень и оглядывая с явным удовольствием бетонный кубик камеры Дов…лись? Ага. Десять суток выхватил? Ну-ну. Лиха беда начало.
Известен он тем, что досконально, до последней гайки знает БМД. Не банально там — вес, вооружение, броня — абсолютно ВСЁ знает. Время от времени он ставит перед собой какого-нибудь бойца (неравнодушен к учившимся в ВУЗах) и выстреливает в него вопросом:
— Скажи-ка, студент, а какой шаг резьбы в стволе пушки БМД?
Вопрошаемый, конечно же, не знает, пытается оправдываться — мол, в Вазиани ведь сплошь БТРы. Тогда капитан Онопко сам отвечает на свой вопрос и вздыхает:
— Так-то, товарищ студент.
Наверное, это любовь. Человек и БМД. Лёд и пламень. Нет повести печальнее на свете! Ведь в проклятой пехотной учебке он обречён любить платонически: и впрямь одни БТРы вокруг.
— Ага. А почему, товарищ Вакула, вы в бушлате?
— Так… холодно ведь.
— Ну, «холодно»! Не положено на гауптвахте в бушлате. Снимай.
На пороге, в конусе контрового света (очень похоже на картину художника Ге) он разворачивается в пол-оборота и отводит руку в сторону и вниз в вопросительном жесте:
— Сколько звеньев в одной гусенице БМД?
Ночью Митя познал совершенно новый, особый холод. Ни один, пережитый ранее, не шёл ни в какое сравнение. Ни усыпанный мурашками холод утренней пробежки, ни затхлый, с запахом земли и портянок, холод палатки, ни холод бешенного осеннего ливня, плюющего в лицо студеной слюной, ни даже металлический, скручивающий ноги как проволоку, холод выстуженного БТРа, — ни один не был холоден по-настоящему. Этот новый тюремный холод, подлый как уголовная «шестёрка», разил исподтишка. Не заплёвывал, не доводил до судороги. Не было никаких предупреждений, никаких предварительных симптомов. Не мокрело в носу, не покалывало кончики пальцев. Сразу, от макушки до пяток, в горле и в кишках — мёрзлый бетон. Ы! — уже не дрожишь, не дёргаешься. Вот он, Холод. Наверняка. Наповал. Насквозь. Наухнарь. Весь ты в его власти. Бежать некуда, согреться негде.
Пробовал по привычке прыгать и отжиматься, хлопал себя взахлёст по спине, растирал и пощипывал — без толку.
…Трясогузка не оставит Митю в покое. Упорный, гад, целеустремлённый. У его нелюбви бульдожья хватка.
Как всегда, ничего не предвещало плохого. Митя труси?л через площадь к своему 202-му, нетерпеливо рычащему, готовому сорваться с места. Взамен Рикошета они получили другого дембеля, по фамилии Захаров и по прозвищу Захар. Начал он с того же, что и все они, дембеля? с «постоянки» — с театра одного дембеля — но скоро плюнул и слился с массовкой.
Остальные борта уже разъехались, повезли людей на объекты, а 202-й подзадержался: Дмитрий Вакула убежал по крупному делу в туалет. (Вчерашние яблоки!)
Замполит по обыкновению появился внезапно, вывернул прямо под ноги из-за угла бани. От неожиданности шарахнулся в сторону, а когда разглядел, кого испугался, почернел и угрожающе затряс головой. Догнал, схватил за полу бушлата.
— Что такое, солдат? Что за вид?! Где Ваш ремень, солдат?
Митя держал ремень в руке. Забыл надеть, выскакивая из горкомовского сортира. Он надел ремень, одёрнул бушлат и, торопливо козырнув, бросился дальше. Но нет, не тут-то было. Рюмин снова догнал его и, теряясь от злости, вдруг по-пацанячьи схватил за грудки?.
— Ты!.. Т-ты!.. Я тебя, паршивца…
Они встретились взглядами словно ядовитыми щупальцами… на этот раз яда было поровну. «Что ж, померяемся, — подумал Митя — У тоже меня отросли эти желёзки».
Водитель, слышавший топот Митиных сапог, внезапно к досаде его оборвавшийся, принялся сигналить. Капитан Рюмин никак не мог подобрать слова и только тряс головой, сильнее стягивая, сдавливая ворот. Взгляд солдата, полный ответной ненависти, вводил его в раж.
Захар сигналил.
«Я могу тебя одолеть».
И улыбаясь самой наглой, самой мерзкой улыбочкой, Митя оторвал его руки, оттолкнул и, качнув головой, сочно и звонко цокнул языком, как сделал бы любой
— Ну наконец-то! — крикнул Захар, когда Митя спрыгнул в люк — Не прошло и полгода! Что, Вакулидзе, уср. ся?
«Я могу тебя одолеть. Я могу».
Борт 202 уже летел вниз по улице, к поднимающемуся в просвете между домов дымчатому утреннему хребту.
Пока выезжали на шоссе, пока плыли в бойницах увитые туманом горы и мелькали колхозные яблони, Митя ждал хриплого окрика рации: «Двести второй, двести второй, ответь сотому!» Если Трясогузка уже настучал, дежурный может вернуть их, снять Митю с караула…что бывает за презрительную мину в адрес замполита?
Весь день в карауле он был хмур и не разговорчив. День как день, прохладный и сырой. В сторожке неизбывный солдатский трёп, на посту тишина. В поле время от времени голоса птиц, в трубах газовое урчание. Каждый шаг по насыпанному на площадке гравию отзывается громким хрустом.
— Чё молчишь, будто х. в в рот набрал?
О чём говорить, если завтра после караула его ждёт разборка с Контуженным? Если б только разборка… На этот раз не обойдётся отданием чести фонарным столбам. Митя помнит его глаза. Вцепился! В глазах клыки вместо зрачков. У него талант. Каждый может ненавидеть — но вот так, не переводя дыхания…
Разводящим заступил тот самый Лёха-качок, выбежавший когда-то из дыма с железобетонными объятьями, с рассказом о том, как он думал, что — всё, на хрен, всё! Теперь это был другой Лёха.
— Ну-ка, воины, — говорил он, напрягая шею, и слова выходили такие же мускулистые как сам Лёха