возвращался в комнату и, понурясь, приступал к своим обязанностям.
К рассвету брат стал спокойнее. (Ибо какому из человеческих недугов рассвет не приносит видимого облегчения?) И в один из таких светлых промежутков он мирно сказал Эстебану:
— Сын божий! Мне легче, Эстебан. Однако эти тряпки помогают. Увидишь, завтра я буду на ногах. Сколько ночей ты не спал? Увидишь, больше я не доставлю тебе хлопот, Эстебан.
— Какие хлопоты, дурак!
— Ты не принимай меня всерьез, когда я не велю тебе прикладывать полотенце, Эстебан.
Долгое молчание. Наконец Эстебан вымолвил еле слышно:
— Я думаю… как ты думаешь, может быть, стоит позвать Периколу? Она бы зашла к тебе на несколько минут… Я хочу сказать…
— Она? Ты все еще думаешь о ней? Я не хочу ее видеть. Нет, ни за что.
Но Эстебан не был удовлетворен. Из глубины своего существа он вытянул еще несколько фраз:
— Мануэль, тебе ведь кажется — правда? — что я стою между тобой и Периколой, и ты не помнишь, как я сказал: обо мне не беспокойся? Клянусь тебе, я был бы рад, если бы ты с ней ушел или еще как- нибудь…
— Ты опять за старое, Эстебан? Говорю тебе — и Бог свидетель, — я совсем о ней не думаю. Ее для меня нет. Когда наконец ты об этом забудешь, Эстебан? Говорю тебе, я рад, что все есть так, как есть. Слушай, я могу рассердиться, если ты все время будешь это вспоминать.
— Мануэль, я не заговорил бы об этом, но когда ты сердишься на меня из-за тряпки… ты и за это сердишься. И ты говоришь об этом, ты…
— Пойми, я не отвечаю за свои слова. Нога-то болит, ясно?
— Значит, ты проклинаешь меня не за то… что я как будто стою между тобой и Периколой?
— Проклинаю… тебя? Почему ты так говоришь? Ты с ума сходишь, Эстебан, что тебе мерещится? Ты совсем не спал, Эстебан. Я тебя замучил, из-за меня ты теряешь здоровье. Но вот увидишь, я больше не доставлю тебе хлопот. Как я мог проклинать тебя, Эстебан, если, кроме тебя, у меня никого нет? Понимаешь, в чем дело — когда холодная тряпка прикасается, я просто не в себе. Понимаешь? Не обращай внимания. Пора уже ее менять. Я не скажу ни слова.
— Нет, Мануэль, этот раз я пропущу. Вреда не будет, один раз я пропущу.
— Мне надо поправиться. Надо поскорее встать на ноги. Накладывай. Но погоди минутку, дай мне распятие. Клянусь кровью и телом Христовым, если я скажу что-нибудь против Эстебана, я так не думаю — это просто глупые слова бреда из-за боли в ноге. Боже, верни мне скорее здоровье, аминь. Клади. На. Я готов.
— Слушай, Мануэль, вреда не будет, если я разок пропущу. Наоборот, тебе станет легче, если тебя лишний раз не дергать.
— Нет, мне надо поправиться. Врач сказал, это надо делать. Я не скажу ни слова, Эстебан.
И все начиналось снова.
На другую ночь проститутка из соседней комнаты, оскорбленная грубыми выражениями, начала барабанить в стену. Священник из комнаты напротив выходил в коридор и стучал в дверь. Все постояльцы в негодовании собрались перед их комнатой. Хозяин поднялся по лестнице, громко обещая постояльцам, что утром же выкинет братьев на улицу. Эстебан выходил со свечой в коридор и позволял им срывать на себе злость, сколько им хочется; но после этого в самые трудные минуты он стал зажимать брату рот ладонью. Мануэль ожесточался еще больше и бормотал всю ночь напролет.
На третью ночь Эстебан послал за священником, и средь исполинских теней Мануэль причастился и умер.
С этого часа Эстебан избегал приближаться к дому. Он уходил далеко, но потом брел назад и слонялся, разглядывая прохожих, в нескольких кварталах от места, где лежал брат. Хозяин заезжего двора, отчаявшись пронять его и вспомнив, что братья воспитывались в монастыре Санта-Марии-Росы де лас Росас, послал за настоятельницей. Просто и решительно она распорядилась всем, что нужно было сделать. Наконец она пришла на угол и заговорила с Эстебаном. Он следил за ней взглядом, в котором привязанность боролась с недоверием. Но когда она подошла к нему, он повернулся боком и стал смотреть в сторону.
— Я хочу, чтобы ты мне помог. Ты не пойдешь домой попрощаться с братом? Ты не пойдешь, не поможешь мне?
— Нет.
— Ты не хочешь мне помочь!
Долгая пауза. И вдруг, когда она стояла перед ним в полной беспомощности, ей вспомнился один случай, происшедший много лет назад: близнецы — им было тогда лет пятнадцать — сидели у ее ног и она рассказывала им о Голгофе. Их большие серьезные глаза не отрывались от ее губ. Вдруг Мануэль громко закричал: «Если бы мы с Эстебаном там были, мы бы им не позволили!»
— Ладно, если ты не хочешь мне помочь, ты скажешь мне, кто ты?
— Мануэль, — сказал Эстебан.
— Мануэль, пойдем туда, посиди со мной хоть немного.
Долгое молчание, потом:
— Нет.
— Ну, Мануэль, милый Мануэль, неужели ты не помнишь, сколько вы сделали для меня, когда были детьми? Вы готовы были идти через весь город по какому-нибудь мелкому поручению. А когда я болела, вы просили кухарку, чтобы она разрешила вам подавать мне суп. (Другая женщина сказала бы: «Вы помните, сколько я для вас сделала?»)
— Да.
— И у меня, Мануэль, была утрата. И у меня… Но мы знаем, что Господь принял его в свои руки… — Но это нисколько не помогло. Эстебан рассеянно отвернулся и пошел прочь. Сделав шагов двадцать, он остановился и заглянул в поперечный проулок, как собака, когда она хочет убежать, но боится обидеть зовущего ее хозяина.
Больше ничего от него не добились. Когда двинулась по городу жуткая процессия с черными клобуками и масками, горящими средь бела дня свечами, грудой черепов, выставленной напоказ, и устрашающими псалмами, Эстебан следовал за ней параллельными улицами, подглядывая издали, как дикарь.
Вся Лима заинтересовалась разлукой братьев. Хозяйки сочувственно перешептывались об этом, вывешивая на балконах ковры. Мужчины в харчевнях, упоминая о них, качали головами и некоторое время курили в молчании. Приезжие из отдаленных от моря областей рассказывали, что видели Эстебана, блуждавшего по сухим руслам рек или среди гигантских руин древней империи, глаза у него горели как угли. Пастух набрел на него, когда он стоял под звездами на вершине холма, сонный или в забытьи, мокрый от росы. Несколько рыбаков видели, как он заплывал далеко в море. Время от времени он находил работу, нанимался пастухом или погонщиком, но через несколько месяцев исчезал и скитался из провинции в провинцию. Однако он всегда возвращался в Лиму. Раз он появился у дверей артистической уборной Периколы; он словно хотел заговорить, внимательно посмотрел на нее и скрылся. Раз в кабинет матери Марии дель Пилар вбежала монахиня с известием, что Эстебан (которого люди звали Мануэлем) слоняется у дверей монастыря. Настоятельница поспешила на улицу. Вот уже который месяц она спрашивала себя, какая уловка поможет склонить этого полубезумного мальчика к возвращению в их лоно. Вооружившись всей важностью и спокойствием, на какие была способна, она появилась в дверях монастыря и, посмотрев на него, тихо проговорила: «Мой друг». Он ответил ей тем же взглядом привязанности и недоверия, что и в прошлый раз, и стоял дрожа. Она снова прошептала: «Мой друг» — и сделала шаг вперед. Внезапно Эстебан повернулся, бросился бежать и исчез. Мать Мария дель Пилар, спотыкаясь, кинулась к своему столу и, упав на колени, воскликнула с сердцем: «Я молила о мудрости, а Ты мне ее не дал. Ты отказал мне в самой малой милости. Я всего лишь поломойка…» Но после того, как она наложила на себя епитимью за эту дерзость, ее осенила мысль послать за капитаном Альварадо. Тремя неделями позже она имела с ним десятиминутную беседу. А на другой день он выехал в Куско, где Эстебан, по слухам, занимался перепиской для Университета.