голос его безумный:
— Не озирайся… Побегше не уйти. Слушай крик живых, но страшнее его клич мертвых. И все пали… И с мечами в руках — и Никифор Кыянин, и Олекса Святославец, и Климент Смолятич, и монах Теофил… А ты забыл… Но помни, что рек Христос: если царство разделится, не может стоять…
Очнулась Ксения уже через много часов, днем, у мужика-бобыля в лесной одинокой избе, куда ночью, уже совсем изнемогая, принес ее Роман.
Из зева печи глядели красные уголья. Голубые, розовые перебегали по ним огоньки, будто манили. Ксения подняла взор, увидела на чистой белой скамье Романа. Он смотрел на нее. Голова его повязана белой тряпицей. Лик темный, уста запеклись. Глаза остановились, замерли, и в них — киевское пожарище.
— Пить, — сказала она.
Звероватый мужик — рядом с Романом на скамейке сидел нахохлившись и на нее глядел — тут же сорвался, из сеней корец деревянный с водой принес, бережно ей подал.
Ксения отпила глоток, другой, кивнула, опять на лежанку откинулась. Вода холодна оказалась и вкусна.
И долго Ксения смотрела на Романа, и он на нее смотрел же.
— А поп здесь где поблизости есть? — спросила тихо, внятно, раздумчиво.
— Нет, дочка, — быстро отозвался мужик, — Попа здесь близко нет. А на Угринском погосте, верно, есть. Там и церковь стоит на ручье. А зачем вам поп?
— Ну как же? — Ксения усмехнулась укоризненно. — Роман-то меня ведь в жены берет. Разве он тебе не говорил? А где уж тут без попа обойтись? Обвенчать, чай, должен? Или нет?
— Должен, — выдохнул Роман, — должен.
Он опустился на колени, стал ей руки гладить.
— А что мы деда книгу спасли, это я тебе будто дитя родила, — говорила Ксения, и глаза ее, полные алмазных слез, чудно блистали. — И срок потом придет, и будет у нас свое дитя. И будет ребеночек наш расти да радоваться. А мы все вместе на север пойдем и книгу понесем. И в иной город придем и братии отдадим. Поклонимся и скажем: примите, чтоб знали люди, откуда пошла Русская земля.
В избе у мужика стоял большой стол, чисто выскобленный. На столе был расстелен белый плат. На нем возлежала та книга, про которую говорила Ксения. А рядом — женщина с крыльями из жженой красной глины. На голове ее — венок, а в руке — ветвь пальмы…
А волоковое оконце мужичьей избы уже наливалось ярким розовым светом — взошло солнце.
Татарские тумены шли на запад. И ставка Батыева двигалась туда же.
Угрюмым частоколом стояли вокруг в зимнем убранстве леса. Батый в сопровождении многочисленных всадников ехал по лесной дороге. Под ним был его любимец, карий небольшой жеребец, ходкий и выносливый. На плечах — простой бараний тулуп. Крытая алым сукном шуба была упрятана в тюки обоза.
Батый был задумчив и мрачен. Араб из Багдада уклонился от чести сопровождать татар далее на запад. Сослался на нездоровье.
Они простились накануне. Батый богато одарил ученого араба и еще раз предложил ему вместе отправиться в поход. Если он не может ехать верхом, для него будут устроены носилки на лошадях или шатер на верблюде.
Араб отрицательно покачал головой.
— Я видел достаточно, — сказал он. — А впереди, сколько бы я ни проехал с вами, будет то же самое. Конец тоже известен.
— Что ты хочешь сказать? — насупился Батый.
— То, что ты думаешь и сам, — ответил араб, и лицо его при этом дрожало.
— Откуда ты знаешь, что я думаю?
— Одинаковые причины имеют одинаковое действие. Конечно, ты сильнее и моложе меня, и тебя соблазняет желание испытать судьбу и, может быть, даже вступить с ней в единоборство. Но ты, так же, как и я, видел стены Киева и тех, кто был на стенах. Я имею в виду русов. И ты знаешь их лучше, чем я. Уж сколько лет ты воюешь с ними. Судьба изменит вам, сколько бы времени ни прошло. И ты знаешь это.
— Ты лжешь, араб! — Батый задрожал от гнева.
Араб смеялся, но по лицу его текли слезы. Вид его был так страшен, что Батый отвернулся.
Вспоминая об этом, Батый окончательно уверился, что араб, конечно, был безумен. Как всякий почитатель Тэнгри, он испытывал в отношении лишенных разума двойственное чувство: отвращение и страх.
В конце концов у него было теперь даже чувство облегчения от того, что рядом не ехал уже этот строптивый старик, который то и дело говорил непонятное.
Леса все шли и шли стеной по обе стороны дороги, темные и неизменные. То ельник, то частый березняк сменяли друг друга. А то вдруг начинался сосновый бор, дремучий, непролазный, и длился он без перерыва и час, и другой, и третий. Спокойно внимали леса тому, что совершалось, но сами безмолвствовали. Они сторожили вечную тишину и ждали кого-то.
Они были частью безмерных, неоглядных земель, готовых поглотить всякого, откуда бы он ни приходил. И с тех пор, как вступал чужеземец в эти пространства, он уже не принадлежал себе, и над ним начинал свершаться таинственный и неизбежный закон отмщения, как и над теми всадниками, что ехали по лесной зимней дороге.
Но странно, что из всех из них, быть может, только один Батый чувствовал то, что немо выражали леса. Но он молчал.