отпевает смертию согрешившего... Коля! Почему, зачем это?.. Жить больше невозможно, рука словно ватная, нет сил удержать перо. Не надо зажигать свет, уберите! Ничего не надо говорить!.. Нет, подождите: написали, чтобы врач провел испытание – доподлинно ли наступила смерть? Может быть, просто паралич из-за повреждения каких-то мозговых центров? В параличе люди живут по тридцать-сорок лет! Да, живут, и если дать хорошую сиделку... Нет, что же все-таки там? Что это за вереницы огней? Никак не поймешь, что тянут эти детские голоса...
Много месяцев спустя, едва приходила мысль о сыне, на Алексея Феофилактовича наваливалось какое- то свинцовое изнеможение, и он погружался в многодневную хандру. Снова и снова думалось о причинах этой нелепой смерти, и объяснения не было. Писемский в который раз перечитывал письма Майкова – может, в его словах есть ответ? «...В нем не было заметно никаких стремлений к чему-нибудь высшему, и вообще господствовало в нем более материалистическое направление, впрочем, без фанфаронства, а какое-то, по-видимому, спокойное. Мне кажется, у него был такой силлогизм: счастье – удовлетворение материальных потребностей; для этого надобно работать – в сущности – стоит ли? Пулю в лоб – и конец». Но ведь Коля стихи писал, он был чистый, честный мальчик! Какие там силлогизмы? Несчастная любовь? Да нет, чепуха, никаких признаков... Впрочем, Аполлон и к тому подводил, что не в душевных склонностях дело... «В первом письме я писал вам, что у него был материалистический образ мыслей, непризнавание никаких идеалов. Это, точно, было, но это было не в натуре его, судя по тому, что он страстно любил поэзию, знал наизусть множество стихов и понимал поэзию прекрасно. В последнем скорее сказывалась натура, а то материалистическое принадлежит веку, современной науке и вечному самодовольству и вере в свою папскую непогрешимость ученых, которые хуже детей, играют с детьми, рисуясь перед ними авторитетами истины. Следствие этого в детях – внутренний разлад; как на кого падет семя – и он все-таки натура серьезная; он отдавал, как видно, строгий отчет себе в том, что принимал. Ум, начиненный наукой, оголил жизнь – до скотских отправлений – „если так“, говорил сбитый с толку инстинкт высших стремлений, – „то зачем жить?“. Вот как мне теперь (то есть в сию минуту) представляется ответ на вопрос: что за причина?» Надо было воспитать его в вере – тогда хотя бы страх перед Наказанием за грех удержал бы Колю. А они запустили это – в церкви Алексей Феофилактович и сам-то редко бывает, какой из него религиозный наставник...
Перенесенное потрясение окончательно превратило Писемского в болезненно-подозрительного ипохондрика. Мелкие и большие страхи стали переполнять его жизнь, каждую минуту он ожидал дурных вестей. Особенно волновала его теперь судьба старшего сына. Едва оправившись после самоубийства Николая, Алексей Феофилактович и Екатерина Павловна выехали в Геттинген к Павлу. Они провели подле драгоценного чада около двух месяцев, причем разом постаревший отец то и дело порывался сопровождать сына в университет, следовать за ним в мелких поездках. Когда родители перебрались в Баден-Баден к Анненковым, а Павел остался на несколько дней в Геттингене завершить свои дела, Алексей Феофилактович места себе не находил в ожидании его приезда. А едва минул срок, назначенный сыном, безутешный отец, проведя бессонную ночь, бросился утром на станцию, чтобы справиться о месте, где произошла железнодорожная катастрофа, и узнать о том, как получить тело погибшего...
Анненков, увидевший своего старого друга после пережитой им утраты, нашел, что Алексей Феофилактович разительно переменился. «С первого раза поразил меня вид разрушения, произведенного на моем посетителе горем и временем. Писемский походил на руину... Грустно было видеть, как все существо его приходило в трепет от воображаемых, близко грядущих бедствий, и искало спасения вокруг себя с покорностью и беспомощностью ребенка. Мир был уже населен для него одними страхами, предчувствиями бедствий, грозными событиями, которые при всяком случае возникали в его уме, облекаясь плотью, и стояли, как живые, да еще и во всеоружии, придуманном для них болезненным воображением страдальца».
И жена и сын, хорошо понимая состояние Алексея Феофилактовича, никогда не позволяли себе как-то подтрунивать над его страхами. Павел с самой серьезной миной на лице выслушивал подробнейшие наставления отца о том, как следует переходить улицу, на какой лошади можно ехать, как выбирать извозчика... Друзья также тактично относились к причудам Писемского, зная, что всякое несогласие, кривая улыбка могут вызвать приступ тоски.
На следующий год Алексей Феофилактович снова несколько месяцев провел за границей. И подле сына хотелось побыть, и из собственного дома его словно какая-то сила выталкивала – все здесь напоминало Николеньку, то и дело встречались в книгах его закладки, пометки, попадались старые игрушки младшего Писемского, тетрадки гимназические...
Немецкие курорты не только давали писателю возможность подлечиться, отвлечься от своего горя. То на одном из них, то на другом Алексей Феофилактович встречал старых знакомых – в летний сезон тут легче было столкнуться со столичными литераторами, артистами, сановниками, чем в самом Петербурге. Кроме постоянного общения с любезными его сердцу Анненковым и Тургеневым, приводилось побеседовать и с теми, с кем в Питере по десять лет не общался, – все-таки встреча на чужбине даже литературных противников примиряла друг с другом, как бы обязывала к перемене привычного тона... В Баден-Бадене Алексей Феофилактович увиделся с Михаилом Евграфовичем Салтыковым. Знаменитый сатирик, много раз язвивший в печати по адресу автора «Взбаламученного моря», на этот раз с непритворной радостью жал руку Писемскому, участливо расспрашивал его о здоровье. Они совершили прогулку в Эберштейн, во время которой Салтыков рассказывал о планах «Отечественных записок» на ближайшее время, а потом вдруг предложил что-нибудь дать для журнала.
Алексей Феофилактович немало удивился – ведь еще в конце прошлого, 1874 года он просил Островского позондировать почву у Некрасова относительно его, Писемского, возможного сотрудничества в журнале.
– Не ведаю, Михаил Евграфович, каковы ваши внутриредакционные отношения, но боюсь, Николай Алексеевич меня по старой памяти все так же не жалует. Дошел до меня слушок, что Александр Николаевич Островский подъезжал к нему с письмишком насчет моих новых сочинений, да тот вежливенько отказал – сильно дорожится-де ваш Писемский, боюсь, обременит наш бюджет.
– Оставьте ваши подозрения, Алексей Феофилактович, скажу по секрету, что у нас с Николаем Алексеевичем даже переписка насчет вас завязалась... Забудьте ваши несогласия – чуть не двадцать лет друг на друга дуетесь, да и аз многогрешный к вашим новым вещам совсем не так отношусь, как к «Морю» злополучному...
Но, несмотря на эти беседы, имя Писемского на страницах «Отечественных записок» так и не появилось – сам Алексей Феофилактович ничего не предложил в журнал, а редакция прямо к нему не обратилась.
На возвратном пути из Германии Писемский с женой и сопровождавший их Анненков встретились в поезде с Достоевским, также добиравшимся с курорта домой. Они подолгу беседовали, сидя в купе, во время обедов на больших станциях. Федор Михайлович много рассказывал о новом своем романе «Подросток», о замысле которого когда-то говорил Алексею Феофилактовичу в типографии Траншеля.
– А я своих «Мещан» забросил, – печально вздохнул Писемский. – Все из рук валится после несчастья – вы, наверное, слыхали...
Достоевский порывисто обнял Алексея Феофилактовича и, с болью глядя в его страдальческое лицо, произнес:
– Я сам отец... Всем сердцем сочувствую вам, Алексей Феофилактович...
После смерти сына писатель слышал много слов участия и утешения, однако бесхитростная фраза Достоевского долго еще звучала у него в памяти...
Но что могло примирить Писемского с жизнью после страшной потери? Вся его литературная деятельность долго казалась ему лишенной смысла. Он даже не хотел никаких торжеств по случаю двадцатипятилетия своего писательства. Только настоятельные просьбы Алмазова да увещевания Островского заставили Алексея Феофилактовича уступить и согласиться сказать несколько слов на публичном заседании Общества любителей российской словесности, посвященном этой дате, а потом участвовать в организованном друзьями парадном обеде. Теперь, вспомнив об этих зимних торжествах, о целом ворохе телеграмм, полученных по случаю юбилея, Писемский поблагодарил Достоевского за присланное в январе поздравление, попросил, хоть и с запозданием, передать благодарность тем петербургским писателям и ученым, подписавшим юбилейные адреса, которым он не смог письменно ответить, – Костомарову, Милюкову. Оресту Миллеру, Вейнбергу, Полонскому...