государственном устройстве, с одной стороны, уменьшить силу и богатство высших сословий, с другой, — дать более веса и благосостояния низшим сословиям. Каким путем изменить в этом смысле законы и поддержать новое устройство общества, для них почти все равно. Напротив того, либералы никак не согласятся предоставить перевес в обществе низшим сословиям, потому что эти сословия по своей необразованности и материальной скудости равнодушны к интересам, которые выше всего для либеральной партии, именно, к праву свободной речи и конституционному устройству. Для демократа наша Сибирь, в которой простонародье пользуется благосостоянием, гораздо выше Англии, в которой большинство народа терпит сильную нужду. Демократ из всех политических учреждений непримиримо враждебен только одному — аристократии; либерал почти всегда находит, что при только известной степени аристократизма общество может достичь либерального устройства. Потому либералы обыкновенно питают к демократам смертельную неприязнь, говоря, что демократизм ведет к деспотизму и гибелен для свободы' [45].
Тут прежде всего бросается в глаза, что слово: демократы употреблено Чернышевским не в его настоящем смысле. Демократ стремится к 'народоправству', а для человека, стремящегося к 'народоправству', вопрос о политическом строе всякой данной страны отнюдь не может быть второстепенным вопросом. Да и можно ли уничтожить преобладание высших классов над низшими в 'государственном устройстве' иначе, как с помощью известных политических реформ. Наконец, неверно то, что из всех политических учреждений демократ непримиримо враждебен только аристократии. Трудно представить себе демократа, который уживался бы с абсолютизмом. Чернышевский был слишком образованным человеком для того, чтобы все это могло остаться ему неизвестным. Поэтому приходится вспомнить, как часто вынуждаемы были русские писатели пользоваться эзоповским языком. Если мы в только что сделанной нами выписке заменим слова: 'демократ', 'демократы', — словами: 'социалист', 'социалисты', и если мы к этим словам прибавим эпитет: утопический, утопические, то все станет ясным и понятным. Социалисты-утописты в самом деле были, за немногими исключениями, совсем, или почти совсем, равнодушны к политике, и им в самом деле было 'почти все равно', при каких политических условиях начнется введение нового общественного строя. Понятно поэтому, что Чернышевский, который сам стоял на точке зрения утопического социализма, мог, нисколько не изменяя своим передовым стремлениям, отодвигать вопросы политического строя на самый задний план и даже находить, что наша Сибирь гораздо выше Англии.
Далее Чернышевский разъясняет свою мысль с помощью таких доводов, которые еще больше подтверждают наше предположение о том, что под демократами он понимает социалистов. Он говорит: 'С теоретической стороны либерализм может казаться привлекательным для человека, избавленного счастливою судьбою от материальной нужды: свобода — вещь очень приятная. Но либерализм понимает свободу очень узким, чисто формальным образом. Она для него состоит в отвлеченном праве, в разрешении на бумаге, в отсутствии юридического запрещения. Он не хочет понять, что юридическое разрешение для человека имеет цену только тогда, когда у человека есть материальные средства пользоваться этим разрешением [46]. Народ не имеет материальной возможности пользоваться политической свободой. Почти во всех странах большинство его безграмотно. С какой же стати станет он дорожить правом свободной речи? Нужда и невежество осуждают его на полное непонимание государственных дел. С какой же стати будет он интересоваться парламентскими прениями? Чернышевский категорически говорит, что 'нет такой европейской страны, в которой огромное большинство народа не было бы совершенно равнодушно к правилам, составляющим предмет желаний и хлопот либерализма' [47]. Этим объясняется то, что либерализм везде бессилен. 'Из теоретической узкости либеральных понятий о свободе, как простом отсутствии запрещения, вытекает практическое слабосилие либерализма, не имеющего прочной поддержки в массе народа, не дорожащей правами, воспользоваться которыми она не может по недостатку средств' [48].
Масса не только не дорожит, но и не может дорожить политическими правами. Ее бедственное материальное положение совершенно лишает ее возможности обнаружить сколько-нибудь серьезную политическую самодеятельность. Таковы те основные положения, опираясь на которые, Чернышевский судит о современной ему политической жизни Европы. Это те самые положения, с которыми почти на каждом шагу встречается человек, изучающий историю утопического социализма. Утопический социализм никогда не мог разрешить той антиномии, первая половина которой гласит, что масса не может интересоваться политикой, а вторая утверждает, что серьезные политические преобразования могут быть совершены только при энергичной поддержке со стороны масс. Поэтому практические планы социалистов- утопистов никогда не имели широкого, — национального, как говорят на Западе, — характера: они всегда сводились к основанию частными средствами земледельческих колоний, производительных ассоциации и т. п. Спустя какой-нибудь десяток лет, — даже менее того, — после появления статьи 'Борьба партий во Франции', европейский пролетариат в лице наиболее сознательных своих элементов разрешил указанную антиномию, заявив, что смотрит на политическое движение, как на средство достижения своих экономических целей. Первый же манифест Международного Товарищества Рабочих говорил, что 'первый долг рабочего класса заключается в завоевании политического могущества'. Интересно, что к тому времени, когда началась литературная деятельность Чернышевского, даже некоторые из социалистов-утопистов начали принимать более или менее деятельное участие в политической жизни. Это можно сказать, например, о многих французских фурьеристах. Но Чернышевский, как видно, еще не дал себе ясного отчета в этом, правда, тогда еще мало заметном, повороте социалистической мысли. Политическим индифферентистом он, на самом деле, не был никогда; напротив, он всегда живо интересовался политикой. Но, не веря в способность 'простонародья' к политической инициативе, он не мог задумываться о выработке для него сколько-нибудь определенной политической программы. Этим и объясняется заключение его статьи, в котором так характеризуется период внутренней жизни Франции, простиравшийся от восстановления Бурбонов до июльской революции. 'Напрасная борьба династии против новых интересов, нимало не враждебных выгодам королевской власти; напрасный союз ее с партиею, от торжества которой не могла она желать никакой пользы для себя, против партии, искренно желавшей союза с династиею, выгодного для династии; оставления народа беззащитным и безнадежным вследствие противоестественного союза династии с феодалами; увлечение народа отчаянием к восстанию, — гибель династии без пользы для народа, — вот в коротких словах история Реставрации. Реакционеры понесли наказание, которого заслуживал их эгоизм; но грустно то, что династия ради удовольствия этих бездушных эгоистов готовила себе ненужную погибель' [49].
Неужели Чернышевский в самом деле мог в конце 1858 г. грустить о том, что династия Бурбонов погибла ради удовольствия французской аристократии? В этом, конечно, очень позволительно усомниться. Всего естественнее предположить, что это заключение статьи Чернышевского было написано со специальною целью показать русскому правительству, что оно сделает большую ошибку, если отождествит интересы монархии с интересами дворянства, упорно защищавшего свои классовые интересы при отмене крепостного права. Точно так же отмеченные выше рассуждения о том, в каком смысле для 'демократа' Сибирь выше Англии, должно было, по-видимому, намекнуть кому следовало на то, что наша крайняя партия готова будет энергично поддерживать правительство, если только оно сумеет избежать указанной ошибки. Подобные же заявления делались в то время, как известно, М. А. Бакуниным и А. И. Герценом. Пусть не подумает читатель, что мы обвиняем нашего автора в политическом иезуитизме. Совсем нет! Мы именно доказываем, что Чернышевскому не было никакой надобности кривить душою, чтобы высказывать подобные соображения.
До какой степени тесно и крепко связаны были соображения этого рода с его основными общественными взглядами, показывает следующий факт. Уже в 1860 году, т. е. в то время, когда он и сам твердо убедился в том, что советы, дававшиеся нашей радикальной интеллигенцией правительству, не имели ровно никакого влияния на политику этого последнего в крестьянском вопросе, Чернышевский счел нужным подробно доказывать в октябрьской книжке 'Современника', что вожаки крайней партии в Италии не настолько дорожат республиканскою формою правления, чтоб не сделать уступок монархии, если только она станет серьезно защищать интересы народа. 'В теории они действительно республиканцы, — говорил он, — но в практике всегда были готовы всеми силами поддерживать государей, проникнутые национальным чувством. Им кажется, что вопрос о форме правления в Италии далеко не имеет того значения, как вопрос о