либо позволили нам прикончить хищника, либо дали нам самим пасть в бою.
Мы жаждали решительной сшибки. Бессмысленные скитания надоели, а от княжеских распрей воротило с души, как от тухлого мяса.
Никаких знамений ни я, ни Добрыня в степи не видали. Как ни заговаривали мы с Силой и с богами, никакого ответа мы не получали. Впрочем, нам удалось несколько успокоиться и укрепиться: молчание предписывается учителями не зря. Положенное нами время испытания истекло. Потянулись новые пустые дни. Мы уже находились в степи намного дольше, чем собирались. Однако никто не решался заговорить первым. Все еще казалось, что боги откроют нам на что-то глаза или что Сила подхватит нас неодолимым смерчем и понесет прямо на врага.
Боги молчали. Скажу больше, они злонамеренно отвернулись от нас. Сила земли свернулась в клубок и затаилась. Закаты и рассветы были тусклы. По ночам мелкие звезды сонно моргали над головой, делая вид, что вовсе позабыли о всяком волшебстве. Даже ночь полнолуния выдалась слабой, как разведенный мед. Ведьмацкие травы осыпались и засохли. Птицы перестали отвечать на мой зов. Звери скрылись. Больше в степи делать было нечего. Мы оказались не любы богам.
Все так же молча мы поехали к Днепру.
Ничего приметного по дороге не случилось, и мы заговорили, только когда наши кони замочили ноги в синей днепровской воде.
— Куда теперь?
— В Новгород. Я и так обещал Ярославу приехать через три луны.
— Нахохлится князь, знает он, что у Мстислава под боком ты терся.
— Да не в том дело… Слово богатырское нарушил я. Теперь никогда не будет мне веры от Ярослава… Ну да провались он. Знаешь, Добрыня, чувствую я — не придется мне больше по княжьим коврам шаркать, хитрые речи плести. Кончилось то время. Отпал я от князей.
— Больше ничего не чувствуешь?
— Ничего. Так в Новгород?
— В Новгород.
И мы снова замолчали. Понять нас стороннему человеку было невозможно. Богатырских дел на Русской земле оставалось столько, что и десятерым богатырям не переделать. Мы же теперь не хотели ввязываться ни во что и только тоскливо втягивали в ноздри воздух: не пахнет ли откуда-нибудь Скиминой шкурой…
Под Черниговом заехали на могилу Никиты. За прошедшие месяцы высаженный дубок быстро пошел в рост. Поляна оставалось крепко запечатана, и, кроме безвредных насекомых, на ней никого не водилось. Даже пчелы и осы попусту бились о возведенную нами невидимую стену: как-никак, а у них все же имелся яд, и Сила их отсекла.
Стояли последние дни лета, но Никитина могила утопала в мягком разнотравье. Цветочные головки безмятежно покачивались на ветерке, легкий сладковатый запах витал кругом. Сама могила была усеяна крепкими желудями. Сомнений не было: ничто не тревожило Никитин сон.
На этом месте мы решили дать своим мечам имена. Когда мы обрели мечи, они были одинаковы, как близнецы. Теперь, проведя с нами лето, они изменились, приспособившись к руке хозяев, и теперь их было уже не спутать. Добрыня назвал свой Травень. Я неожиданно для себя выбрал дальнее имя: Синоп. Я часто возвращался в мыслях к Тмуторокани и к тому, что я там пережил; видимо, отсюда пришло и имя.
Из черниговских лесов поехали прямиком в Новгород. Подобравшись поближе, разделились: в отличие от меня, Добрыня богатырское слово держал, а ведь он обещал Мстиславу близко не подходить к мятежному брату. Он остался кочевать в лесах, я же поскакал в город.
Ярослава в Новгороде я не застал. Мстислав смирно сидел в Тмуторокани, однако Ярослав покидать северные края опасался, правил Киевом через воевод, а сам жил то в Новгороде, то в небольших городках в округе. Он боялся предательства — яда, ножа и удавки. Я нагнал его в пути.
Многочисленный княжеский отряд выглядел жалко. И сам Ярослав, и его воины затравленно озирались по сторонам, как видно, ожидая, что из лесу вот-вот выедет одетый в черное Мстислав или что на дороге возникнут низкорослые свирепые касоги. Ярославова дружина, несомненно, находилась под тенью Волхва.
Меня Ярослав встретил неприветливо. Он даже не подпустил меня к себе и все время потихоньку отъезжал в сторону, плохо скрывая страх.
— Вот какое теперь слово у богатырей! Или тмутороканское золото киевского тяжелей?
— У обоих у вас золото легкое, как лепешка коровья, — отвечал я, рассерчав. — А что мздоимством меня коришь — так за то и головой поплатиться можно.
Ярослав рванул коня в сторону, брызнул слюной:
— Три луны тебя я ждал терпеливо! А ты с Мстиславом-вором в Тмуторокань отъехал! Смерти моей хотите, измену плетете! На князя своего руку подымаешь, итильский злодей!
Услыхав такие слова, подскочил я поближе да хвост Ярославову коню и отсек с маху.
— Хуже золотухи ты, князь! Не стерплю — отрежу язык поганый!
— На Рюриковича — да меч! — задохнулся Ярослав.
— Это правда, — сказал я, быстро остывая. — Не богатырю на вас руку подымать, а кобелю ногу заднюю. Ни рассудка, ни храбрости в вас, Рюриковичах, нет, а только спесь крутая да ярость. На этом прощай, князь Ярослав Владимирович. Не приду я впредь к тебе. Не зови больше. Своим умом живи.
— Дружина! — закричал князь, дергаясь в седле. — Измена! Ко мне!
Но только поднял я над головой свой Синоп, и прилипли к земле конники. Дергается князь, от злобы визжит поросячьим образом, а и с места сойти не может.
— Не серчай, великий князь киевский, — сказал я. — Ты лучше подумай, как коню своему хвост новый пришивать будешь. А пока хвост животине не вернешь, в города не суйся: засмеют тебя бабы.
Сказал — и уехал.
Долго ругал меня Добрыня, но потом правоту мою признал неохотно и вздохнул:
— Прав ты. Кончилось старое время. Не сговориться нам с престолом больше. Не поеду и я к киевскому двору… Куда теперь едем-то?
— Не знаю.
И мы снова стали бесцельно бороздить землю…
Однажды только посмеялись. Разговорив встречного купчика на суздальском проселке, Добрыня вернулся ко мне белый от ярости:
— Малый непутевый! Или Силу тебе свою некуда девать больше, как с жеребцами шутки шутить?! Сними с Ярославова коня проклятие, сними немедленно!
Я расхохотался. Действительно, отъезжая от гневливого Рюриковича, проклял я его коня по- особенному и по-смешному: выпали и грива, и остатки хвоста у него, и кочевал теперь насупившийся Ярослав по Нов-городчине на лысом коне, и смеялись над князем, как я и сулил ему, бабы… Ну да ладно: снял проклятие. Пошутил и будет, а то Добрыня очень уж расстраивается. Серьезен друг мой безмерно.
Никаких стоящих вестей не было. Скимой теперь пугали детей, но решительно ничего нового в рассказах о нем не содержалось.
Недавно его видели в новгородских лесах. Возможно, он подбирался к Ярославу. Однако обезумевший от страха побежденный князь был не великой добычей, и мы решили Ярослава не прикрывать.
Поздней осенью я сказал Добрыне:
— Разделимся. Хочу к Святогору съездить. Уж лет пять как я могилу его не навещал.
— Лукавишь. Волшебство его будить едешь. Нельзя. Заповедано это. Мало тебе Итили было?
— Все одно не отговоришь.
Добрыня уговаривал меня целый день, потом отступился.
Уезжал он хмурый: в его скитаниях цели не было. Договорились встретиться по весне.
О Святогоровой избушке, в которой лежал он, до сих пор сжимая свой меч в руках, я подумывал давно — с того самого дня, как зажег белый огонь в Итили. Однако ехать не спешил. Во-первых, Добрыня был прав и касаться таких тайн действительно заповедано. Во-вторых, Святогор сам надорвался, шевеля неподъемную Силу; меня же эта Сила могла вообще раздавить, да еще при этом вырваться на волю и наделать таких дел, что меня прокляли бы и правнуки. В-третьих, в Святогорово время Волхв только